10. МЫ БУДЕМ „СКУСЫВАТЬ БЫРКИ”
Наша хата ходит ходуном, тонко звенят в окнах стекла. По улице без конца идут и идут немецкие войска. Лязгают, аж в ушах звенит, танки; буксуют в нашем ручье тупорылые грузовики; громадные, с широченными, как печь, крупами битюги тащат повозки.
— Ай-я-яй! — дается диву бабушка. — Как из прорвы валят.
Меня она и за порог не пускает, зато сама обошла всю деревню и, вернувшись, принесла под фартуком немецкий топор: с одной: стороны лезвие, с другой обушок с расщепом — гвозди выдергивать. Мама увидела бабушкину находку, руками замахала:
— Выбрось, чтоб его и духу в хате не было. Старая, а не понимаешь. Если найдут, знаешь что будет?
Бабушка не обиделась.
— Черта с два они найдут!
И понесла топор в сени.
А мне в хате не сидится, выскочил на улицу поглядеть, что делается на белом свете.
Немцы разместились по дворам с лошадьми, с машинами, с кухнями. Загоготали гуси, закудахтали куры, а у Феклы Солодкой, что живет от нас через два двора, заверещала свинья.
— Ой, что ж это такое, люди добрые! — заголосила Фекла.
Подле немецкого начальника увивается переводчик в штатском, испуганно заглядывает ему в рот, и глаза у него — как у нашего Жука, когда я ем хлеб, а ему не даю.
— Тебе, тетка, марки дадут, — обещает он Фекле.
Свинья большая и сильная. Немцы вцепились в нее, как клещи: кто за уши, кто за ноги, кто за хвост. А свинья хрюкнула, рванулась — и на улицу. Двое кинулись наперерез, а третий бежит следом, держит за хвост. На лужайке он поскользнулся, наступив на коровий блин, но хвоста не выпустил, поехал животом по траве. И все же они одолели свинью. Навалились оравой, связали.
Вскоре заглянул немец и в наш двор. Молодой, откормленный, в сером, ладно пригнанном мундире. Бабушка была на огороде, а мама стояла во дворе на скамейке и вставляла вместо выбитого стекла фанерку.
— Матка, яйки!
— Нету! — не очень вежливо ответила мама, продолжая тюкать молотком по гвоздику. Немец весь побелел от злости, кричит, кулаками грозится. А мама будто и не слышит его, делает свое дело, со скамейки не слезает. Я не думал, что она такая смелая. Это и вовсе вывело фашиста из себя. Он хватил сапогом по скамейке, и мама полетела наземь. Немец выхватил из ножен тесак и сунул ей под нос.
— Режь, гад, режь! — кричит она, а сама вся колотится. Щеки раскраснелись, глаза горят. Я не выдержал и с ревом бросился к ней. А тут и бабушка подоспела.
— Пан! Паночек! — стала она просить, и в голосе столько мольбы, что слушать муторно. — Детки вот… Малые. — И показала на нас с Глыжкой.
То ли разжалобила его бабушкина покорность, то ли подействовало наше с Глыжкой присутствие, но немец спрятал нож, обошел распластанную на земле маму и отворил дверь в сени. Слышим, лестница заскрипела — полез яйца искать. Потом зазвенело стекло. Там стоят рамы, что вставляются в окна на зиму. Слушает бабушка, что происходит на чердаке, да приговаривает:
— Бей, бей, чтоб тебя так лихорадка била. Ищи, ищи — хворобу ты там найдешь после меня.
Фашист попался упрямый. На чердаке ничего не нашел — полез в хате на полку. Заглянул в один горлач, в другой, грохнул их об пол и ушел. Дверь так и осталась распахнутой настежь.
Маме стало плохо. Она легла в постель. Глыжка забрался на печь, грызет сухарь и боязливо выглядывает из-за трубы. А бабушка собирает черепки и все не унимается:
— Чтоб ты костей своих не собрал, пес шелудивый!
Что немец бросался на маму с ножом, что побил горлачи и стекла на чердаке — это уже меня не удивляло. Чего с них взять? Немцы! Меня больше поразили бабушкины слова: «пан» и даже «паночек». Я слыхал, что когда-то и в нашей деревне был пан. Я знал, что за границей их и сейчас как собак нерезаных. И в книжках об этом есть, и Антонина Александровна в школе рассказывала. А тут на тебе — сам пана увидел. Живьем.
Меня разобрало на бабушку зло, будто она во всем этом была виновата.
— Пан! Пан! Распанкалась тут! — налетел я на нее.
Бабушка спокойно выпрямилась и, держа в подоле черепки, с удивлением спросила: