— Там уже ничего нет, — лениво предупредил меня Миша.
Я и сам это заметил и все же сделал попытку нацедить себе хотя бы четверть стакана. Залпом выпил я это уже безвкусное, выдохшееся вино, судорога отвращения перехватила мне горло, будто проглотил я невесть какую гадость, микстуру или рыбий жир, — независимого и горького мужского поступка вновь не получилось.
Друзья мои молчали, и подчеркнуто, и терпеливо, всем своим рассеянным видом давая понять, что прерванный моим появлением разговор в моем присутствии никак не может быть продолжен или возобновлен. Никогда в жизни я не чувствовал себя до такой степени ненужным, возмутительно посторонним, отвратительно, навязчиво чужим.
— Я, собственно, по делу, мне конспекты нужны… по эстетике, — ухватился я наконец за соломинку позорного и бездарного спасения, сам ни на секунду в него не веря.
Миша, однако, великодушно предоставил мне возможность без чрезмерных унижений выйти из положения.
— Я так и знал, что тебе что-то позарез нужно, — вполне дружески заметил он и в одно мгновение, с излишним, пожалуй, проворством, извлек из пачки общих тетрадей, стопкой лежавших на столе, якобы мне необходимую, с записями злободневных лекций о чуждости абстрактного искусства.
Я перелистал ее для полного правдоподобия дрожащими влажными пальцами, — я делал вид, что внимательно изучаю конспекты, сделанные Мишиным мелким, но четким и разборчивым почерком, а сам, потея от стыда, исподлобья время от времени по-собачьи взирал на Наташу, будто бы умоляя ее еще один раз, теперь уже последний, подарить мне взгляд, полный доверия и отчаяния.
Кончается танго. Последние его аккорды, традиционно бравурные и элегические одновременно, выводят меня из состояния оцепенения. Мои гости возвращаются к столу, пока я уносился мыслями в былое, прошло от силы три минуты, и Миша по-прежнему пребывает в настроении нашего прерванного танцем разговора.
— Ты знаешь, — лицо его после танго отмечено выражением задушевности и неги, — Наталья считает тебя везучим человеком. И очень перспективным в смысле карьеры. Когда тебя в позапрошлом году в Югославию посылали, я, конечно, позаздрил немного, не скрою, старик, но по-дружески, а она мне просто плешь проела. Смотри, говорит, как рвутся наверх прачкины дети.
Вот это уже новость. В былое время мое социальное происхождение Наташу нимало не волновало. Да и сама она ничуть не гордилась тем, что ее папаша доктор наук, сначала процветавший, потом опальный, потом вновь поправивший свои дела.
— Моя мама не прачка, — говорю я. — Она медсестра. Впрочем, я понимаю, твоя жена просто образно выразилась.
Миша вновь чуть ли не бросается мне на шею.
— Старина, не обижайся, ради бога. Будь выше. Ты же прекрасно знаешь, обидчивость признак раба, а не господина. И потом ты должен быть снисходителен, у Наташки комплекс неудачницы, ты же знаешь. Чайки, то есть Нины Заречной, как ей хотелось бы говорить.
Об этом я знаю, вернее, догадываюсь. При всей своей красоте и интеллигентности актрисой Наташа оказалась посредственной. Ее рано начали снимать в кино, еще курсе на третьем, что служило немалым подспорьем Мишиному тщеславию, однако все больше в каких-то помпезных, декоративных картинах, в фильмах-операх, например. На меня они производили странное впечатление. Прекрасное Наташино лицо было увеличено во сто крат, и взгляд, столь знакомый мне, в котором надежда перемешана с отчаянием, хоть и относился теперь ко всему залу, все равно по-прежнему растравлял мне душу. Но потом она раскрывала рот, и из ее уст взвивалось напористое колоратурное сопрано, не совместимое ни с этим экраном, ни с этим взглядом, разрушающее всю кинематографическую иллюзию своею безусловной концертной подлинностью.
Ее приняли в труппу академического, хотя и не слишком передового, не владеющего современными умами театра, это тоже была своего рода киноопера, много шику, много помпы и традиций, среди которых незаметно теряется искусство. У Наташи не хватило сил даже для этой его исчезающей стадии. Теперь я понимаю, что она просто-напросто не родилась актрисой. И не в том дело, что в этой профессии, как принято назойливо шутить, ум и культура только помеха, — в ней не оказалось творческого стержня, простодушия и упорства, той крупицы гения, пусть даже мельчайшей, которая и вызывает цепную реакцию игры, фантазии, преображения мира. К тому времени, когда это выяснилось, хорошо пошли Мишины дела, и Наташа наконец согласилась стать его женой. Она убедила себя, что счастье настоящей женщины в семейном кругу, и других принялась в этом убеждать страстно, умно, аргументированно, — горькая нотка, свойственная всем неудачливым артистам, придавала ее доводам особую драматическую весомость. И впрямь приходила на ум Нина Заречная. Словам своим Наташа оказалась верна и в скором времени родила Мише двоих детей — девочку и мальчика. Девочка по обидной прихоти природы у таких красивых родителей вышла вовсе не красавица, непропорционально и несообразно смешались в ее лице сами по себе безупречные отцовские и материнские черты. Зато мальчик получился изумительный, тут уж природа тщательно отобрала и взвесила противоположные гены, — когда он в джинсовом комбинезончике, встряхивая золотистой гривкой, носится по скверу, интеллигентные старушки гимназически ахают: маленький лорд Фаунтлерой! Матерью Наташа оказалась ревностной и умелой, тут тебе и физкультура, и доктор Спок, и просто здравый смысл, впрочем, и хозяйкой дома тоже, к тому же постоянно она в курсе всех Мишиных дел — статей, сборников, сценариев для телевидения и кинохроники, ведет картотеку, печатает на машинке, реферирует иностранные журналы, я думаю, у нашего главного редактора нет такого компетентного и неутомимого секретаря.