И Петр отступил. Он был и зол, и растерян. Несчастен, потому что вдруг осознал, что, как бы ни откладывал дело суд, насколько долго бы ни затягивалось следствие, которому он сам и разрешил состояться, прошлого не вернешь. Анна же, словно забыв про раздор, сказала так:
— Отпусти меня. И себя — тоже.
— Ты выйдешь замуж за этого хромого старика?
Ревность все еще мешала ему смириться.
— Он даст мне спокойную жизнь…
— Дура, — почти нежно повторил Петр. — Чтобы любить царя, надо иметь царя в голове!
Он отступился. И позволил ей уйти, а затем — вернуться.
— Вот, — Анна протянула Петру его портрет, тот самый, в алмазах, который столь любим был ее маменькой — за непомерную его стоимость. — Забери.
— А больше ты мне ничего отдать не хочешь?
Он тоже помнил о шкатулке, но Анна, лукаво усмехнувшись, ответила:
— Она — моя… как и память.
На душе у нее было легко, как никогда прежде… будто Анна вновь стала юной. И мечты ее — живы. И будущее выглядит безоблачным. И нет ничего, о чем бы следовало жалеть.
— Я не могу с тобой остаться, — сказала она. — Но и забыть — не забуду. Поверь, так будет правильно…
Не поверил, вернее, не сразу.
Злился. Негодовал.
Выплескивал гнев, словно гной, на тех, кому случалось оказаться рядом. Унимал злость вином, но оно лишь распаляло царя. И, когда случилось ему встретить Кайзерлинга, который, уверившись в том, что царь потерял к Анне Монс всяческий интерес, вновь дерзнул обратиться с просьбой о женитьбе, Петр вспылил.
Вид этого разряженного пруссака, степенного, но уродливого, вызвал у него такую сильную ярость, что позже Петр не мог вспомнить, когда еще он испытывал нечто подобное. Но вспышка эта вдруг и освободила его. Словно с каждым ударом, который доставался Кайзерлингу, уходила глубокая нутряная боль. И, спустив старикашку с лестницы, Петр рассмеялся, впервые за долгое время — искренне.
Да и старый друг, Меньшиков, тыча пальцам в незваного гостя, приговаривал:
— Вот урод… вот урод… сама себя наказала!
Это он про Анну?
А ведь его правда… наказала. Хочет жениться? Пускай себе… с чего бы царю о бабе горевать? Их вон сколько вокруг, глядишь, и сыщется поумнее Анны, та, что не побрезгует ни царем, ни троном российским. И быть тогда ей во всей славе…
Собственные щедрость и милосердие окончательно примирили Петра с жизнью. И он даже пожалел никчемного человечишку, Кайзерлинга…
…Впрочем, жалость эта длилась недолго, до скандала — кто же знал, что хватит у старикашки духу жаловаться, письма пасквильные писать…
«Ваше королевское величество соблаговолит припомнить то, что почти всюду рассказывали в искаженном виде обо мне и некоей девице Монс, из Москвы — говорят, что она любовница царя. Когда же я обратился к царю с моею просьбой, царь, лукавым образом предупрежденный князем Меньшиковым, отвечал, что он воспитывал девицу Монс для себя, с искренним намерением жениться на ней, но, так как она мною прельщена и развращена, то он ни о ней, ни о ее родственниках ничего ни слышать, ни знать не хочет.
Я возражал с подобающим смирением, что его царское величество напрасно негодует на девицу Монс и на меня, что если она виновата, то лишь в том, что, по совету самого же князя Меньшикова, обратилась к его посредничеству — исходатайствовать у его царского величества всемилостивейшее разрешение на бракосочетание со мной; но ни она, ни я, мы никогда не осмелились бы предпринять что-либо — противное желанию его царского величества, что я готов подтвердить моей честью и жизнью. Князь Меньшиков вдруг неожиданно выразил свое мнение, что девица Монс действительно подлая, публичная женщина, с которой он сам развратничал столько же, сколько и я.
Тут я, вероятно, выхватил бы шпагу, но у меня ее отняли — незаметно, в толпе, — а также удалили мою прислугу; это меня взбесило и послужило поводом к сильнейшей перебранке с князем Меньшиковым… Затем вошел его царское величество; за ним посылал князь Меньшиков. Оба они, несмотря на то что Шафиров бросился к ним и именем Бога умолял не оскорблять меня, напали с самыми жесткими словами и вытолкнули меня не только из комнаты, но даже вниз по лестнице, через всю площадь»