Потому что уже долгое время она, говоря с ним, обращалась к человеку антипатичному и не известному самому Луи, которого и он не мог бы ни любить, ни терпеть. Она видела вместо Луи влюбленного, доверчивого и веселого — он знал, что был таким, — какого-то грубого и черствого сноба. Что до него, он никогда не забывал прелестной и счастливой молодой девушки, а потом искренней женщины, какой она была и к которой он пытался каждый раз обращаться. И всегда с печальной нежностью он видел, что она отказывается его понимать, но в то же время находит, казалось, горькое интеллектуальное удовлетворение в периодическом выведении его на чистую воду. А может быть, никто из них не походил более на тот образ, который некогда запечатлелся у одного относительно другого и который — один и другой — любили? Но по крайней мере он-то не отказывался от него, он сожалел о нем! По крайней мере его томила грусть, что он перестал быть счастливым, ее же в конечном счете — что она никогда счастливой не была. «И, наверное, так потому, — думал он, открывая глаза в полумрак, — потому, что я любил эту женщину по-настоящему и по-настоящему жалею, что могу ее вскоре оставить. А если это случится, я-то буду помнить о ней, но будет ли помнить и жалеть она?..»
Голос зудел над ним и очень далеко от него.
— Ты видишь, Луи, слова могут завести неизвестно куда. Нам надо следить за этим. Ты не должен теперь говорить мне ничего такого, чего не продумал глубоко, — добавила она веско, даже с нажимом. — Ведь все откладывается, знаешь ли… Ты меня слышишь?
Но он ее больше не слышал. Он, впрочем, никогда ее, всего вернее, слышать не будет. Он снова прикрыл глаза и, если что слышал, то только посвистывание велосипедиста на пустынной улице.
И он сказал себе, что скоро это будет его мелодия, которую другой свободный человек — он сам, быть может, — станет насвистывать летней зарею на улице, схожей с этой.
Перевод с французского Эдуарда ШЕХТМАНА