Еженедельные приемы в нашем доме на улице Виктории стали центром артистического и литературного мира. Здесь происходили ученые дискуссии о танце как об изящном искусстве — известно, что немцы каждую дискуссию об искусстве воспринимают самым серьезным образом и относятся к ней с глубочайшим вниманием. Мои танцы стали предметом ожесточенных и даже яростных споров. Во всех газетах постоянно появлялись целые столбцы, иногда приветствующие меня как гения вновь открытого искусства, а иногда провозглашающие меня разрушительницей подлинно классического танца, то есть балета. Вернувшись со спектаклей, где публика от восторга приходила в исступление, я просиживала с поставленным возле меня стаканом молока до глубокой ночи в своей белой тунике, изучая страницы Кантовой «Критики чистого разума», откуда, бог знает почему, я рассчитывала почерпнуть вдохновение для выражения чистой красоты.
Между артистами и писателями, навещавшими наш дом, был молодой человек с высоким лбом и проницательными глазами, прикрытыми очками; он решил, что на него возложена миссия открыть мне гений Ницше. Лишь при помощи Ницше, говорил он, придете вы к полному пониманию танца, которое вы ищете. Он приходил ко мне каждый день и читал по-немецки «Заратустру», объясняя все те слова и фразы, которые оставались мне непонятными. Философия Ницше захватила меня, и те часы, которые каждый день мне посвящал Карл Федерн, таили в себе столько очарования, что с величайшей неохотой я поддавалась убеждениям своего импресарио совершать даже краткие турне в Гамбург, Ганновер, Лейпциг и т. д., где моего прибытия дожидались возбужденная, жадная публика и много тысяч марок. У меня не было никакого желания предпринять триумфальное всемирное турне, о котором мне часто говорил импресарио. Я хотела учиться, продолжать свои искания, создать танец и движения, ранее не существовавшие, все сильнее мной овладевала мечта о собственной школе, преследовавшая меня в течение всего детства. Это стремление остаться в своей студии и учиться повергло моего импресарио в полное отчаяние. Он беспрерывно бомбардировал меня просьбами пуститься в путь и постоянно являлся, сокрушенный и сетующий, показывая мне газеты, в которых говорилось, что в Лондоне и повсюду, где печатались снимки моих занавесов, костюмов и танцев, они снискали себе определенный успех своею оригинальностью. Но даже это не оказывало на меня никакого действия. Его раздражение достигло предела, когда с приближением лета я объявила о своем намерении провести его целиком в Байрейте (город в северной Баварии, где по преимуществу протекала музыкальная деятельность Рихарда Вагнера и где им построен собственный «Театр Вагнера». — Пер.), чтобы пить, наконец, из подлинного источника музыку Рихарда Вагнера. Мое решение окончательно утвердилось, когда однажды меня посетил никто иной, как сама вдова Рихарда Вагнера.
Я никогда не встречала женщины, которая бы произвела на меня большее впечатление, нежели Козима Вагнер с ее высокой, величественной фигурой, прекрасными глазами и лбом, дышавшим умом. Она говорила о моем искусстве в самых одобрительных и прекрасных выражениях, а затем рассказала мне об отвращении Вагнера к балетной школе танца и костюму, о его мечте о вакханалии и о невозможности согласовать с мечтой Вагнера исполнение берлинского балета, ангажированного на этот сезон в Байрейт. Она спросила меня, не соглашусь ли я танцевать в представлениях «Тангейзера». Вот тут и возникло затруднение. Мой идеал делал для меня невозможным иметь что-либо общее с балетом, каждое движение которого оскорбляло мое чувство прекрасного и изобразительные средства которого казались мне механическими и вульгарными.
— О, почему у меня нет школы, о которой я мечтаю! — воскликнула я в ответ на ее просьбу. — Тогда я могла бы привезти с собой в Байрейт тех нимф, фавнов, сатиров и граций, о которых мечтал Вагнер. Между тем одна — что я смогу сделать?
И все же я обещала приехать.