— Дрогнули перед секретарем обкома? Наложили в штаны? Когда вернетесь в Москву, признайтесь редактору: я не журналист, а перепуканная ворона (именно так: с буквой «к» в середине), на ответственные задания меня больше не посылайте, потому что в людях я не разбираюсь и как обращаться с ними — не знаю. Вот так и скажите…
— О чем вы, Лариса Васильевна? — фальшивым голосом спросил я. Настолько фальшивым, что сам же это заметил. — Я вас не понимаю…
— Вы еще и дурак, — зло оборвала она. Впрочем, выбрала слово покруче — оно плохо вязалось с ее миловидностью, но обкомовскому секретарю вполне подходило. — Нашла на кого глаз положить…
Мы долго молчали. В таком положении — идиотском и унизительном — я никогда не был. Ни раньше, ни позже. Меня мучил только один вопрос, и ответа на него я до сих пор не имею: это был действительно крик души или блистательная импровизация, чтобы меня скомпрометировать? Ведь обком в той истории, которую я раскручивал, выглядел как пособник преступника. И надо было как-то спасаться.
Продолжать разговор не имело ни малейшего смысла, но прервать его я не мог. Инициатива как была, так и осталась за ней — за «Миледи». Она сидела, уставившись в окно: падал редкий снег, опускались сумерки. Лариса Васильевна нажала кнопку настольной лампы — та не зажглась. Какой невидимый режиссер придумал такую находку? И она поняла эту символику: безуспешная попытка зажечь лампу вызвала у нее короткий смешок.
Мне стало жаль ее, я устыдился своих подозрений, захотелось подойти, погладить, обнять, сказать что-то нежное, человечное. Я уже представил себе, что ей это будет приятно, что она уткнется лицом в мое плечо, расплачется, сбросит маску, хоть на миг станет самою собой. Но какая-то сила заставила подавить в себе это желание.
Не найдя других слов, бессмысленно повторил:
— Я не понимаю вас, Лариса Васильевна…
— Оставьте, мы не на службе, — круто сменив регистр, сказала она. — Какая Лариса Васильевна?! Меня зовут Лара. Как всех нормальных людей. Я нормальный человек, и вы это хорошо понимаете. Вы все понимаете. Но видите перед собой не человека, не женщину, а должность. И она повергает вас в страх. — Вдруг ее осенило. — Вас что, исключали из партии?
— Я беспартийный…
— Ах, вы еще и беспартийный! тогда чего испугались? Вас даже нельзя исключить… Вот вы — умный человек (только что я был дураком), начитались замечательных книг, ну, и что вы из них извлекли? Они же учат разбираться в людях — почему вас не научили? — Махнула рукой. — Вы просто такой же, как все. А мне показалось, что не такой же… И поэтому так глупо открылась. Потом буду себя казнить. Что делать — факт свершился… — Посмотрела на часы. — Пора. Надо ехать.
Она встала, выпрямилась, расправила спину, сразу войдя в прежний свой образ. Отчужденно оглядела меня, снова возвела между нами непреодолимый барьер. Сказала — уже не мне, а себе:
— Мне тоже хочется быть женщиной, но права на это я не имею. Виноватых нет — никто не неволил.
И вышла.
Самолет в Москву улетал в восемь утра, поэтому второй секретарь принял нас поздно вечером. За столом собрались еще человек пять.
Лара снова стала Ларисой Васильевной — застегнутой на все пуговицы, с плотно сомкнутыми губами и надменным прищуром серых глаз. Выслушав мой короткий отчет («Считаю, на следствие и на суд было оказано давление»), холодно прокомментировала:
— У меня сложилось совсем другое мнение. Товарищ корреспондент проявил необъективность. И не партийный подход. Это, впрочем, не удивительно: оказалось, он беспартийный.
Второй сделал вид, что пропустил ее комментарий мимо ушей.
— На прессу мы не давим. Можете писать и печатать все, что сочтете нужным. А свое мнение мы изложим. Где следует… Проводите товарища, — приказал Ларисе Васильевне и кивком головы дал мне понять, что беседа окончена.
Обком уже опустел, на плотно закрытых дверях болтались дощечки с сургучными печатями, ковровые дорожки в безлюдных коридорах заглушали звуки наших шагов. Все люстры горели — от этого почему-то я еще острее почувствовал свою беззащитность. И — чужеродность. Какая нелегкая занесла меня в эти стены?!