Я позволил себе еще одно возражение. В «Буре» друг другу противопоставлены два мира — нежный и возвышенный, проникнутый меланхоличными размышлениями, в центре которого Просперо, его дочь Миранда и дух воздуха Ариэль, и довольно вульгарный, отчасти плебейский, отчасти животный мир, существующий вокруг уродливого раба Калибана, шута Тринкуло и дворецкого-пьяницы Стефано. В этой пьесе меня интересовал интеллектуально-поэтический мир, на постижение же другого, грубого и примитивного, у меня не хватало терпения, он меня скорее отталкивал. На мой взгляд, Кник слишком широко показал именно примитивные и обыденные элементы и создал тем самым равновесие, идущее не на пользу, а во вред пьесе.
Учитель внимательно выслушал, не выразил недовольства и сказал мне, конечно же нескромному юнцу лет 15–16, примерно следующее: «Я хорошо тебя понимаю, но ты не осознаешь реальности. Человеческое общество состоит не только из представителей духа вроде Просперо с его огромной библиотекой, но в нем встречаются и существа наподобие Калибана, как бы несимпатичен он ни был. Это две стороны одной медали, и обе важны. Смотри, чтобы ты, особенно сейчас, не воспринимал только одну сторону, не обращая внимания на другую. Мне кажется, ты питаешь большую слабость к интеллектуалам. На этот счет нечего возразить, но такую слабость надо держать в границах и остерегаться закрывать глаза на все остальное». «Бурю» я видел не раз на профессиональной сцене, и лучшей из всех инсценировок была та, которую поставили в Гамбурге в 1960 году с Грюндгенсом в роли Просперо. А все-таки я не изменил своей точки зрения: пьеса вызывает у меня уважение, но не интерес. Приходится примириться с тем, что есть пьесы, пользующиеся мировой известностью, перед которыми преклоняются, не любя.
Я смог еще не раз посетить Кника в его квартире в берлинском районе Штеглиц. Эти визиты начинались всегда в 17 часов, и всякий раз час спустя его жена стучала в дверь, давая знак, что мне пора прощаться. Чтобы как можно лучше использовать отведенное время, я каждый раз основательно готовился к этим встречам, всегда приходя с листком, на котором были выписаны многочисленные имена и названия. Я рассказывал Книку о прочитанном, он соглашался с моими оценками и впечатлениями или поправлял их. Почему, собственно, учитель так заботился обо мне? Доставляло ли ему удовольствие отвечать на мои вопросы о литературе? Полагаю, что эта забота имела наряду с прочими и такую причину, как ситуация в Третьем рейхе, практиковавшееся здесь преследование евреев.
Во время войны я часто думал о Книке, о его советах и предостережениях. Снова попав в Берлин в начале 1946 года, я сразу же отправился в Штеглиц. Конечно, учитель спрашивал меня, как я выжил и что случилось с моей семьей. Мой краткий рассказ он выслушал молча и не захотел больше говорить о том, как ему и его близким жилось при нацистах. По окончании войны Кника повысили: он стал директором гимназии.
Мимоходом Кник заметил, что теперь у него часто бывают гости — большей частью в американской или английской военной форме. Это его бывшие ученики-евреи. Все они, сказал учитель, благодарили его, но он толком и не знает, за что. Я могу представить себе причину этой благодарности, но скажу только от своего имени. Он, Райнхольд Кник, первым в моей жизни представлял и воплощал то, что до тех пор было знакомо только по литературе, — идеалы немецкой классики, или, иными словами, немецкий идеализм.
Разумеется, действительность Третьего рейха самым жестоким и варварским образом поставила под сомнение все понятия и представления, все идейное богатство немецкой классики. Никто, за исключением коммунистов, не почувствовал этого так быстро и болезненно, как евреи. Их непрерывно подвергали оскорблениям и дискриминации. Ни недели, ни дня не проходило без новых предписаний и распоряжений, то есть без новых преследований и унижений самого разного рода. Евреев систематически насильственно отлучали от немецкого народа, или, как теперь все чаще говорили, «народного сообщества».
Тогда, в первые годы после прихода к власти национал-социалистов, немало униженных и преследуемых искали защиты и прибежища в обращении к иудаизму. То, к чему они давно стали равнодушными, от чего они даже решительно отвернулись, обрело теперь для них новое значение. В синагогах на богослужениях оказывалось гораздо больше народу, чем раньше, и это были, очевидно, не только верующие. Численность еврейских организаций, особенно молодежных, явно возрастала. А как обстояло дело со мной?