— Конечно, она, может быть, не очень прочная, — продолжала дама, — немного задергивается, но недорогая и широкая. Теперь уже такой не найдете — всю расхватали. Осталась только йодоформенная, но та хотя и очень красивого цвета, однако плохо пахнет.
Я выразила сочувствие.
— А знаете, моя племянница, — продолжала дама, — купила в аптеке перевязочных бинтов — очень хорошенькие, с синей каемочкой — и отделала ими вот такое платье. Знаете, нашила такие полоски на подол, и, право, очень мило. И гигиенично — все дезинфицировано.
Милое, вечно женственное! Эдельвейс, живой цветок на ледяной скале глетчера. Ничем тебя не сломить! Помню, в Москве, когда гремели пулеметы и домовые комитеты попросили жильцов центральных улиц спуститься в подвал, вот такой же эдельвейс — Серафима Семеновна — в подполье, под плач и скрежет зубовный — грела щипцы для завивки над жестяночкой, где горела за неимением спирта какая-то смрадная жидкость против паразитов.
Такой же эдельвейс бежал под пулеметным огнем в Киеве купить кружево на блузку. И такой же сидел в одесской парикмахерской, когда толпа в панике осаждала пароходы.
Помню мудрые слова:
— Ну да, все бегут. Так ведь все равно, не побежите же вы непричесанная, без ондюлясьона?!
Мне кажется, что во время гибели Помпеи кое-какие помпейские эдельвейсы успели наскоро сделать себе педикюр…
Умиротворенная этими мыслями, я спросила у неизвестной мне Серафимы Семеновны насчет комнаты.
— Есть одна, недурная, только там вам будет неуютно.
— Пустяки. Что уж тут может быть неуютного. Где уж тут выбирать и разбирать!
— Все-таки я вам советую немножко обождать. Там двое тифозных. Если умрут, так, может быть, сделают дезинфекцию… Немножко подождите.
Вспомнила свои поиски в Одессе. Здесь тиф, там была свирепая испанка. Кто-то снабдил меня в Киеве письмом к одному одесскому инженеру, который обещал предоставить мне комнату в своей квартире. Тотчас по приезде пошла по указанному адресу. Звонила долго. Наконец дверь чуть-чуть приоткрылась и кто-то шепотом спросил, что мне нужно. Я протянула письмо и сказала, в чем дело. Тогда дверь приоткрылась пошире и я увидела несчастное, изнуренное лицо пожилого человека. Это был тот самый инженер.
— Я не могу вас впустить в свою квартиру, — все так же шепотом сказал он. — Место у меня есть, но поймите: пять дней тому назад я похоронил жену и двоих сыновей. Сейчас умирает мой третий сын. Последний. Я совсем один в квартире. Я даже руку не смею вам протянуть — может быть, я уже заражен тоже. Нет, в этот дом входить нельзя.
Да. Там была испанка, здесь сыпной тиф.
Серафима Семеновна с большим аппетитом рассказывала ужасы.
— Одна барышня пошла в церковь, на похороны своего знакомого. А там ее спрашивают: «Отчего, мол, у вас такой глубокий траур?» Она говорит: «Вовсе не траур, а просто черное платье». А ей показывают: «Почему же у вас на юбке серая полоса нашита?» Взглянула — а это всё паразиты. Ну, она, натурально, хлоп в обморок. Начали ее приводить в чувство, а она уже вся в тифу.
Под эти бодрящие рассказы пошла я разыскивать «Шилку», которую перевели к другому молу, далекому и пустому. Там торчала она, тихая, голая, высоко вылезая из воды, и спущенные длинные сходни стояли почти вертикально.
Посмотрела — решила, что все равно не влезу. И сходни-то были без зарубок — прямо две узкие доски. Сделала несколько шагов — ноги скользят обратно, а подо мной отвесный срыв высокого мола, а внизу глубоко вода.
Совсем загрустила. Села на чугунную тумбу и стала стараться думать о чем-нибудь приятном.
Все-таки, что ни говори, я очень недурно устроилась. Погода хорошая, вид чудесный, никто меня не колотит и вон не гонит. Сижу на удобной тумбе, как барыня, а надоест сидеть, могу встать и постоять либо походить. Что захочу, то и сделаю, и никто не смеет мне запретить.
Вон сверху, с парохода, кто-то перевесился, кто-то стриженый, и смотрит на меня.
— Отчего же вы не подымаетесь? — кричит стриженый.
— А как же я подымусь? — кричу я.
— А по доске.
— А я боюсь.
— Да ну!
Стриженый отошел от края и через минуту бойко бочком побежал по доске вниз.