Но вот у борта на трапе начался какой-то скандал.
— Позвольте, — кричал кто-то. — На каком же основании вы уклоняетесь?! Человек сильный, здоровый…
— Прошу вас оставить меня в покое!
На палубу выбежал кряжистый господин лет сорока с дрожавшими от бешенства глазами:
— Прошу немедленно оставить меня в покое!
— Нет, вы сначала скажите, какие у вас основания отказываться от работы, на которую призваны буквально все?
— Какие основания? — заревел кряжистый господин. — А такие, что я дворянин и помещик и никогда в жизни не работал, не работаю и не буду работать. Ни-ког-да! Зарубите себе это на носу.
Ропот возмущения всколыхнул толпу.
— Позвольте, но ведь если мы не будем работать, то пароход не отойдет от берега!
— Мой муж тоже помещик! — пискнуло из толпы.
— Ведь мы же все попадем в лапы к большевикам!
— Но при чем же я здесь?! — в бешеном недоумении вопил кряжистый. — Наймите людей, устройтесь как-нибудь. Мы жили в капиталистическом строе, в этих убеждениях я и желаю оставаться. А если вам нравится социалистическая ерунда и труд для всех, так вылезайте на берег и идите к своим, к большевикам. Поняли?
Публика растерялась, замялась…
— Отчасти, гм… — сказал кто-то.
— Но, с другой стороны, нельзя же доставаться большевикам…
— И почему мы должны работать, а он нет?
— Самосудом бы его! — хрюкнула пролезшая на палубу старушонка.
— Ну, знаете, господин, вы это бросьте, — урезонивал добродушный купец из Нижнего.
— Не задерживать! — вылетел начальнический окрик.
Белая морская фуражка приблизилась.
— Спускайтесь к угольщику, берите корзины.
К начальству подскочил один из «элегантов» и зашептал, скосив глаза на принципиального дворянина.
Начальство мотнуло головой и спокойно ответило:
— А ну его к черту!
Нагрузка началась.
Длинной вереницей прошли по трапам вверх и вниз почерневшие, закоптевшие грузчики. Все пассажиры вылезли из кают, из трюма, из коридоров смотреть на невиданное зрелище: молодые «элеганты» в лакированных башмачках и шелковых носочках, поддерживая затянутыми в желтые перчатки руками тяжелые корзины, тащили уголь.
Они быстро вошли в роль, сплевывали и ругались.
— Гайда, ребята, не задерживай!
«Ребята» в лице «извините, Беркина», плешивого, пузатого, на тонких кривых ногах, отвечали:
— Э-эй-юхнем!
— Чего выпучили глаза? — кричал на зрителей длинный, как любительская удочка, чтец-декламатор. — Заставить бы вас поработать, не стали бы глаза пучить.
— Смотреть-то они все умеют, — язвил купец из Нижнего. — А вот ты поработай с наше…
— Г-аботать они не желают, — прокартавил курносый лицеист. — А небось есть побегут в пег-вую голову… Собаки!
Кто-то затянул ерундовую песенку последних дней:
Цыпленок жареный,
Цыпленок пареный,
Цыпленок тоже хочет жить.
Кто-то пустил вперебой:
Ешь ананас,
Рябчика жуй,
День твой последний
Приходит, буржуй!
И:
Эх, яблочко,
Куды котишься?
Попадешь в Чеку,
Не воротишься!
Подпевая, с аппетитом поругиваясь, работали вовсю.
«Вот он, евреиновский театр для себя, — подумала я. — Играют в крючников, и вошли в роль, и увлеклись игрой. И даже видно, кто себе как представляет заданный ему тип».
Вот ползет по трапу пузатый «извините, Беркин». Ноги у него пружинят и заплетаются. Лезет по трапу, как паук по паутине, — круглый, с тонкими лапками. Но выражение лица прямо Стеньки Разина, волжского разбойника, —
Размахнись рука,
Раззудись плечо!
Эй ты, гой еси… —
и все прочее.
И тащит тяжеленную корзинищу, какую ему без художественного вдохновения ролью и не поднять бы никогда.
Вот какой-то интеллигент с челочкой на лбу.
Шагнет понуро, с упорной и горькой усмешкой на устах. Очевидно, ему кажется, что он бурлак, тянет бечевку и растит в груди зерно народного гнева: тащу, мол, тяну, мол, но…
За ним ползло какое-то чучело в белых гетрах, в тирольской шляпе с перышком и, растирая замшевой перчаткой черные потеки на шеках, говорило простонародным тоном:
— Э-эх, братцы-парнишки, видно, тянуть нам эту ла… эту ля… эту ламку до конца дней!
Вылез из машинного отделения инженер О. в рабочей блузе, весь в саже.
— Ничего, кажется, наладил. Теперь уже есть надежда…