Как-то заговорили об эпохе Белой Дьяволицы.
— Мы с моей маленькой сестрой были потрясены вашим стихотворением:
Но люблю я себя, как Бога.
Любовь мою душу спасет.
[241]Ужасно это нам понравилось. Прямо пронзило. Потом-то уж вы нас ничем не удивляли. Это тогда вы носили мужской костюм и повязку с брошкой на лбу?
— Ну да. Я тогда любила эти фокусы.
— Да, это бывает, — вздохнула я. — А я в свое время носила часы на ноге и вместо лорнета плоский аметист.
— Нерон носил изумруд.
— Аметист лучше. Это камень духовной чистоты. Он среди древних двенадцати камней первосвященника, а папа благословляет каноников перстнем с аметистом.
Мудрых схимников лампада,
[242]Бледных девственниц услада,
Радость тех, кто сердцем чист,
Камень Аметист.
Если смотреть через этот камень, то самая пошлая физиономия несколько преображается.
— А может быть, и нет, — вставила Белая Дьяволица.
В. Мамченко подарил Зинаиде Николаевне кошку. Кошка была безобразная, с длинным голым хвостом, дикая и злая. Культурным увещеваниям не поддавалась. Мы называли ее просто Кошшшка, с тремя «ш». Она всегда сидела на коленях у З. Н. и при виде гостей быстро шмыгала вон из комнаты. З. Н. привыкла к ней и, умирая, уже не открывая глаз, в полусознании все искала рукой, тут ли ее Кошшшка.
Какие-то немцы, большей частью выходцы из России, писали ей почтительные письма. Как-то она прочла мне: «Представляю себе, как Вы склоняете над фолиантами свой седой череп». Этот «седой череп» долго нас веселил.
Последние месяцы своей жизни З. Н. много работала, и всё по ночам. Она писала о Мережковском.[243] Своим чудесным бисерным почерком исписывала она целые тетради, готовила большую книгу. К этой работе она относилась как к долгу перед памятью «Великого Человека», бывшего спутником ее жизни. Человека этого она ценила необычайно высоко, что было даже странно в писательнице такого острого, холодного ума и такого иронического отношения к людям. Должно быть, она действительно очень любила его. Конечно, эта ночная работа утомляла ее. Когда она чувствовала себя плохо, она никого к себе не допускала, никого не хотела. Я очень жалела ее, но часто приходить не могла. Она почти совсем оглохла, и надо было очень кричать, что для меня было трудно.
Одно время она почувствовала себя лучше и даже сделала попытку снова собирать у себя кружок поэтов. Но это оказалось слишком утомительным, да и глухота мешала общению с гостями.
Как-то после долгого отсутствия зашла я к ней и узнала, что она решилась пойти к парикмахеру сделать «индефризабль»[244], что очень плохо отразилось на ее здоровье. У нее отнялась правая рука.
— Это оттого, что Дмитрий Сергеевич, гуляя, всегда опирался на мою руку, — говорила она.
И мне казалось, что эта мысль ей приятна потому, что она давала желанный смысл и как бы освящала ее страдания.
Последние дни она лежала молча, лицом к стене, и никого не хотела видеть. Дикая кошка лежала рядом с ней.
В. А. Злобин говорил, что настроение у нее было очень тяжелое.
Вспоминалось ее чудесное стихотворение, написанное давно-давно. Она говорила о своей душе:
…И если боль ее земная мучит,
[245]Она должна молчать.
Ее заря вечерняя научит,
Как надо умирать.
О, если бы так! Не научили нас вечерние зори никогда и ничему…
В последний раз увидела я ее лежащей среди цветов.
Ей покорно сложили тихие руки, причесали обычной ее прической, чуть-чуть подкрасили щеки. Все как прежде. Но лоб ее, где когда-то красовалась декадентская повязка с брошкой, смиренно и мудро обвивал белый венчик с последней земной молитвой.
— Недолгий друг мой, — шептала я, — не были вы тепленькой. Вы хотели быть злой. Это ярче, не правда ли? А ту милую нежность, которую тайно любила ваша душа, вы стыдливо от чужих глаз прятали. Я помню ваше стихотворение об электрических проводах. В них ДА и НЕТ.
Соединяясь, они сольются…
[246]И смерть их будет Свет.
Что мы знаем, недолгий друг мой? Может быть, за вашими холодными закрытыми глазами уже сияет этот тихий свет примирения с вечным…
Я нагнулась и поцеловала сухую мертвую ручку.