После полудня наступало время лечебной трудотерапии. В каждой камере загорался телеэкран, и пациент должен был погрузить руки в его обрамленную тенями рамку. Он наблюдал трехмерную картинку и ощущал транслируемые по широкополосному каналу объекты и инструменты. Он кроил госпитальную одежду, готовил еду и формовал кухонную посуду. На самом-то деле он ни к чему не прикасался: движения передавались в автоматизированные мастерские. По истечении этого сладостного, но краткого часа снова повисали тьма и тишина.
Но довольно часто, может, пару раз в неделю (или, вероятнее, пару раз в год), долетал глухой хлопок далекого взрыва. Звук был достаточно ощутим, чтобы выдернуть Фойла из ментальной топки ненависти, где он укрывался от тишины. Он перешептывался с невидимками, бредущими на санобработку.
— Что там за взрывы были?
— Взрывы?
— Ну, шум. Там далеко. Я слышал.
— А, это джонты в синь.
— Что?
— Джонты в синь. Бывает, какого-то парня старый Джеффри совсем догрызает[10]. Не может вынести больше. Ну и джонтирует, куда глаза глядят. В далекую синь.
— Иисусе.
— Ага. Никто не знает, куда они попали. Не знаю, что хотели. Джонт отчаяния в темноту. Слышим, как они взрываются в горах. Бум! и всё. Джонт в синь.
Фойла это удивляло, но потом он начал понимать. Тьма, тишина и монотонное, ничем не занятое времяпрепровождение приводили чувства в расстройство и порождали депрессию. Одиночество было непереносимо. Пациенты, погребенные в тюремном госпитале Гуфр-Мартель, нетерпеливо ожидали каждого следующего утра, каждой следующей санобработки, чтобы перекинуться словами и услышать шепотки товарищей по несчастью. Но этих отрывочных разговоров отчаянно не хватало. Нарастала депрессия. Рано или поздно раздавался очередной далекий взрыв.
Случалось, однако, что доведенные до отчаяния узники накидывались друг на друга прямо во время санобработки. Вспышки насилия тут же подавлялись охранниками в наглазниках, и утром следующего дня взамен обычной проповеди звучала лекция, превозносящая достоинства терпения и смирения.
Фойл выучил все лекции наизусть. Он знал их до последнего слова, щелчка и вздоха. Он приучился распознавать голоса чтецов: понимающий баритон, веселый тенор, резкий бас. Он научился отключать слух на время терапевтического бубнежа и все остальные чувства на время трудотерапии, выполняя необходимые действия механически, но противостоять бессчетным часам одиночества ему было не под силу. Одной ярости оказывалось недостаточно.
Он потерял счет дням, завтракам и проповедям. Он перестал перешептываться с остальными на санобработках. Разум его блуждал, теряясь во времени и пространстве. Ему мерещилось, что он снова на борту «Кочевника», сражается за жизнь. Затем даже эта спасительная иллюзия его покинула, и он начал все глубже увязать в черной яме кататонии. В могильной тишине, могильной тьме и сне, каким спит эмбрион в материнской утробе.
Ему снились сны. В этих снах ему являлась ангелица. Однажды она принялась что-то нашептывать. В другой раз принялась петь. На третий раз он услышал, как ангелица богохульствует:
— Черт подери! Святая срань! Ах ты, боже…
На снижающейся ноте восклицания эти бередили ему сердце. Он погружался в бездну и прислушивался к ней.
— Выход есть, — бормотала ангелица ему на ухо, напевно, успокаивающе. Голос ее был теплый, мягкий, как шелк, но исполненный сдержанного гнева. То был голос ангела мести. — Выход есть.
Шепот шел ниоткуда.
Вдруг странная логика отчаяния открыла ему, что ангелица, возможно, говорит о выходе из Гуфр-Мартеля. Дурак он был, что не понял этого прежде.
— Агх-ха, — прокаркал он. — Выход.
Мягкий вздох и осторожный вопрос:
— Кто это?
— Я, — сказал Фойл. — Кто ж еще?
— Где ты?
— Здесь. Я всегда тут был. Ты ж знаешь.
— Нет тут никого. Я одна.
— Спасибо, что была со мной.
— Слуховые галлюцинации — это плохо, — пробормотал ангельский голос. — Первый шаг в бездну безумия. Надо с этим кончать.
— Ты указала мне путь. Джонтирую-ка я в синь.
— Джонт в синь! Черт! Господи, это происходит на самом деле! Ты говоришь на уличном арго! Ты настоящий. Ты кто?