* * *
По Разъезжей улице, по скользкому диабазу, стуча колесами, проносились грузовики и автобусы, и такси. По узким тротуарам, гонимые ветром и скучными взрослыми делами, торопились прохожие. Холодно блестели стекла витрин маленьких магазинов. Убегали вверх этажи, и черные провалы окон хранили тепло за тюлевыми занавесками.
Маша свернула налево и пошла по Разъезжей в сторону Загородного. Кузя и один из пятого «д» пересекли улицу и спустились в гастроном на углу в полуподвале, три ступеньки вниз. Ребята из нашей школы в этом магазине покупали сигареты. Серега Удалов и Беликов, второй парень из пятого «д», шли за ней следом. Они слепили снежки, но не бросали — на улице было много народу.
Я перебежал на другую сторону и двинулся параллельно, не скрываясь, но и не решаясь встать поперек дороги. Маша приближалась к дому. Они ее не трогали, и вступаться было нелепо. Я не соображал, почему я иду за ними, зачем, и что будет. Сейчас она свернет под арку и скроется в сереньком зимнем сумраке за чугунными воротами. Я смотрел на ту сторону не отрываясь и продирался сквозь сутолоку на панели. Маша остановилась у подворотни, огляделась, помедлила и исчезла в темноте. Сережка бросил снежок и кинулся за ней. Второй прошмыгнул мимо и затерялся за чужими спинами. Я не спеша перешел улицу и остановился перед аркой обиженный, расстроенный, растерянный вконец.
За аркой начинался двор, мощеный булыжником. Нетронутый чистый снег лежал на дровах, на крышах каретных сараев. Дверь парадного, сразу налево, захлопнулась: пружина звенела. Они были там! Отодвинулись мелочные обиды, и осталась одна, большая и новая. Уже не обида, а злость. Дверь не поддавалась. Злости прибавилось. Пришлось навалиться сильнее. Створка распахнулась. С портфелем, поднятым над головой, я ворвался в подъезд.
Врагов оказалось двое: Беликов проник через боковое парадное и черный ход. Они вырывали у Маши из рук розовую бумажку. Серегин приятель услышал шаги, обернулся, и я попал ему в лоб. Он пошатнулся. Серега выпустил ее руку и направился ко мне. Я бросил портфель, отступил в угол, достал из кармана перчатки, быстро натянул их. Удалов не торопился. Он ждал второго. А тот жался к перилам, прикрывая рукою разбитый лоб.
Маша смотрела со ступенек испуганно, но с любопытством. И мы сошлись один на один, на нижней площадке.
Я дрался по правилам последний раз в жизни. Серега старался ударить носком ботинка по голени. И ударил. От боли я согнулся и получил под глаз и по уху ногой. По уху ничего, шапка прикрыла. Удалов кинулся вперед, уже уверенный. Сквозь слезы, навернувшиеся от боли, слабости и злости, я увидел перед собой красное лицо и оттаявшие пузыри под носом. Это был последний момент страха. Самый сильный. Вдруг все прошло, провалилось, исчезло, — стало легко и просто. И я опять увидел перед собой его лицо, но уже по другому увидел: четко. И ударил в нос.
Он аж ахнул. Раскрылся. И тогда я без жалости ударил опять.
Удалов свалился на цементный пол, засучил ногами и заныл: заскулил тоненько и противно. Топтать его я не стал, просто ждал, когда он успокоится. Он полежал немного, медленно поднялся и закрыл лицо руками. Сквозь пальцы по подбородку сочилась кровь. Первая кровь была его. Неписаный закон улицы вступил в силу. Он должен был уйти.
Серега, дрожащий и перепачканный, даже не смог подобрать сумку. Приятель наконец помог и вывел его во двор.
Я тоже взял портфель и стоял перед Машей, отряхивая пальто, застегивая пуговицы, и не поднимал глаз. Правая скула приятно ныла.
Маша спустилась на ступеньку, сняла мою шапку, почистила и держала в руках, не решаясь надеть. Она смутилась и покраснела.
— Я видела, — сказала она и вздрогнула, и я вздрогнул. — Я тебя на Разъезжей видела, на той стороне.
— Ты ждала?
Она совсем смутилась и смотрела под ноги. В руке ее дрожал мятый клочок розовой промокашки.
— Вот записка, — сказала она. — Видишь, цела. Я и не думала, что ты… Такой.
Теперь мы оба смутились. И нам хорошо было в этом общем смущении на пустой и холодной лестнице просто стоять и даже не разговаривать.