Но вместо нее я получила визитную карточку семейного гинеколога.
– Он все сделает, это безопасно. Ты ему не плати и чаевых не давай, скажи, чтобы записали на мой счет.
– У тебя… Открыт счет у гинеколога? – Я сначала решила, что он шутит.
– Дорогая, у половины московских мужчин открыт счет у гинеколога, – невозмутимо усмехнулся он.
Вот и все.
Может быть, можно было как-то жить с этим дальше. Но все равно все было бы по-другому – и кентавром я больше не была, и не чувствовала в своей груди теплого общего сердца.
Я записалась к гинекологу, это была уютная частная клиника, дорогая, мне поставили капельницу, и больше я ничего не помнила, и ничего не почувствовала. Проснулась с пакетом льда на животе, медсестра принесла мне яблочный сок и мятных карамелек, мне позволили выспаться, а потом мягко выставили вон.
Я вернулась домой, и в тот вечер мне позвонила мама.
Она возбужденно рассказывала, как всегда, о Челси – о том, что та выиграла какой-то школьный конкурс рисунка и ей вручили диплом с золотым тиснением и подарили многотомную энциклопедию. Это был школьный конкурс, но мама держалась так, словно Челси стала нобелевским лауреатом. «Ах, если у тебя когда-нибудь будут дети, хоть бы они были похожи на мою Челси! Кстати, тебе бы с этим поторопиться, все-таки уже двадцать пять!» – не к месту заметила она перед тем, как отсоединиться.
– Она никогда мне об этом не говорила, – тихо сказала Челси. – Вообще никогда. Если бы я знала, что она так мною восхищается. Мне-то казалось, она меня вообще не замечает.
– Я сама в замешательстве. Не понимаю, почему она такая.
– Есть одна идея… – нахмурилась Челси.
И рассказала, как однажды, очень давно, ей было то ли семь, то ли восемь лет, она ночью вышла на кухню попить, и застала там маму с соседкой из дома напротив, и они пили шампанское, и, видимо, уже давно. Во всяком случае, под столом было три пустые бутылки, а их лица были румяными, а голоса слишком громкими. Мама плакала и громко жаловалась на жизнь, путая слова, с чудовищным акцентом, она так и не выучила как следует английский. Соседка слушала ее, подперев мясистый подбородок натруженной красной ладонью. Она работала на каком-то заводе, была некрасивой, коренастой, примитивной и грубой – не очень-то подходящая компания, но мама почему-то нашла именно в ней благодарного собутыльника и вынужденного исповедника.
Мама рассказывала о своей старшей дочери Даше, которая в свои семнадцать лет имела смелость отказаться от семьи, не поддержать общего решения об иммиграции, остаться в опасной, серой, грязной стране, где могут убить за пачку фруктовой жевательной резинки, где все мужчины либо пьют горькую, либо бритоголовые братки, либо нищие голодные художники, где нет ни будущего, ни перспектив. И вот Даша, своенравная, глупая, нахальная, променяла розовые закаты Майами на это сомнительное непромытое пространство, и, похоже, не раскаивается, и вообще – ей все хрен по деревне, такая черствая, черствая.
– Не верится, что я ее воспитала, – плакала мама. – Она совсем не похожа на меня, я не научила ее любить! Как я уговаривала ее приехать, так уговаривала! Ни разу не собралась. Мне-то сначала было невозможно, я ждала грин-карт. А потом это такие деньги, а она все-таки молодая, что-то там зарабатывает. Могла бы и выбраться к матери. И не позвонит лишний раз. Я думала, появится вторая, станет легче. Нет, ты не подумай, ее люблю. Но она совсем другая. Я ее не понимаю. Она такая маленькая еще, но уже совсем американская. Говорит без акцента и думает совсем по-другому. Даша мне была ближе, конечно. Ой, что я несу, сама не знаю, прости меня Господи!
Челси замолчала. Догорела наша ароматическая свеча. В комнате было душно и тошнотворно пахло химическим апельсиновым концентратом. Надо было бы дойти до окна, распахнуть форточки, но почему-то я чувствовала себя такой слабой, будто неделю провалялась с температурой. Так и сидели, пока совсем не стемнело и я не перестала различать ее замерший силуэт.
Тогда я собралась с силами и сказала:
– Ну здравствуй, что ли.
– Что? – удивилась Челси.