Ну теперь это уже совсем в стиле писем, посылаемых в женские журналы. Пусть так! Потом он напишет другое письмо, лучше. Он добавил: Я вас люблю, и, как только запечатал конверт, ему захотелось приписать постскриптум: «Дорогая и прекрасная Мадлен, на всякий случай знайте, что мои руки — это руки убийцы», но потом он отказался от этой мысли. Вино плохо действовало на него, и он это знал. Но кому он мог рассказать, как однажды весенним днем 1944 года на передовой у Сан-Космо-Дамьяно, неподалеку от Кастельфорте, он добежал, задыхаясь, до дота, бросил туда гранату и разорвал на куски четырех его защитников? Убеждать себя, что другие отвечают за это месиво человеческих тел? Один глаз вылетел и прилип к стене! Настоящий Гран-Гиньоль, скажете вы? Но, дорогая моя, в Париже театру с таким названием, где показывали жестокие мелодрамы, после войны пришлось на время закрыть свои двери, nicht wahr[2]? И впрямь его лучший спектакль, где кровь лилась ручьями, походил на невинную пастораль по сравнению… Господи, не следовало ему столько пить! Он вышел из бара, опустил письма в первый встретившийся ему на пути почтовый ящик и отправился искать ресторан.
— Значит, вы по специальности не переводчик, а какова же ваша настоящая профессия?
В полдень они все собрались в кают-компании «Сен-Флорана», проплывавшего мимо Ниццы. Все, то есть Мишель Жоннар и его жена Мари-Луиза, Эрих Хартман, капитан Даррас и в конце стола, рядом с Жоржем, Герда Хартман. По желанию Мишеля Жоннара во время завтрака был включен проигрыватель и тихо лилась церковная музыка. Обслуживал их кок-стюард Сантелли, тулонец, одетый строго, во все белое, словно хирург, впрочем, у него и взгляд был как у хирурга, одновременно острый и вдумчивый. Вопрос задал Мишель Жоннар. Жоржу было не слишком приятно, что он стал, таким образом, предметом разговора. Сразу же при знакомстве Эрих Хартман похвалил его великолепный немецкий язык, обнаружив у него даже легкий прусский акцент. Конечно, Жорж предпочел бы обедать вместе с командой, желание довольно нелепое, поскольку в силу своих обязанностей он был связан как раз с этими четырьмя пассажирами и ему все время приходилось быть рядом с Гердой Хартман, которая говорила лишь на своем родном языке. Его поэтому и посадили возле нее, чтобы он, по ее просьбе, переводил ей, о чем беседуют за столом.
Поскольку Мишель Жоннар ждал ответа, хоть и продолжал при этом разрезать свое жаркое на фарфоровой тарелке с золотым ободком, манипулируя ножом и вилкой с истинно королевской непринужденностью, Жорж сказал, глядя на Дарраса:
— Я торгую птицами.
Раздались изумленные восклицания, и даже Жоннар, удивленный, на минуту перестал работать своими длинными руками с набухшими венами.
— В самом деле? — переспросил Эрих Хартман. — Птицами?
— Я полагаю, из курятника? — проговорил Жоннар, и его перстень недобро сверкнул.
— Нет, только птицей-феникс, — ответил Жорж весьма любезным тоном. Он сразу почувствовал неприязнь этого типа к себе и держался настороженно.
— Что это вы рассказываете? — вмешалась Мари-Луиза Жоннар. — Разве они существуют, Море?
Она была в летнем платье с глубоким вырезом, а на шее бусы из мелких ракушек, вроде тех, что лежали у Мадлен в магазинчике. Ее изящная темноволосая головка, казалось, сидела на шарнирах, она двигалась рывками, поворачиваясь то к одному, то к другому собеседнику.
— Существуют, мадам, что весьма удобно как для продавца, так и для покупателя.
Никто больше не стал задавать вопросов, а музыка, сопровождавшая стук ножей и вилок, зазвучала медленнее, интимнее, словно вдруг преисполнилась мистического пыла. Свет волнами проникал через иллюминаторы.
— Сегодня вечером я вручаю вам пакетик с пеплом птицы. На следующее утро вы открываете пакетик, и птица-феникс возрождается у вас на глазах…
— Ach so! — произнес Эрих Хартман.
— И тогда вам остается только слушать ее речи.
— А она еще и говорит? — засмеялась Мари-Луиза Жоннар.
— Главным образом по-французски, мадам, на языке, который, как вы знаете, является языком любви.
— Переводите, переводите, — умоляла Герда Хартман, и Жорж наклонился к ней, а музыка тем временем звучала все громче, перерастая в торжествующий и страстный гимн.