Сегодня с последней вспышкой испустил дух мой ускоренный кипятильник, молоко призвал к себе Создатель, какао умерло, табак отправился в «поля блаженных» и даже хлеб вознесся отсюда в другой мир. Сахар разделил эту безжалостную участь еще вчера. Я почти разорен.
Несомненно, Христос помог бы мне, если бы только пожелал; он не любит чудеса; но и я тоже наверняка испугался бы, если бы он попробовал на мне испытать какое-нибудь чудо. Н-да, таков человек.
Я отправляюсь в Люксембургский сад, чтобы отдохнуть и поразмышлять.
В Люксембургском саду бабье лето.
В длинных аллеях хозяйничает осенний ветер, пытаясь сдуть с деревьев ржаво-коричневые и желто-зеленые листья.
«Бу-у-у», – завывает осенний ветер, и голос его полон причитаний заколдованных старух, у которых нет больше времени облагораживать свою молодость запоздалыми молитвами. «Бу-у-у», – воет осенний ветер и переворачивает сухие листья, лежащие на земле, поспешно, как кухарка наполовину подгоревшие котлеты.
Откровенно говоря, в саду на самом деле не так уж и плохо, ибо, если быть точным, в данный момент нет сильного осеннего ветра. Есть только маленький, совсем невинный и безобидный ветерок, а за ним по аллее следует вздыхающая старая дева с черной бархаткой на шее, держа на вытянутой руке свою сумку, словно только что извлекла ее из клоаки. Зачем старые женщины сигнализируют черной бархатной повязкой, что их шея увяла? Эти старые бабы – смешные творения Создателя, так же как и старые мсье с их неизменной любовью к белым пикейным галстукам.
Еще отвратительнее, когда черная бархатная лента у такой старухи к тому же еще в пятнах пудры. Старушенция, гуляющая здесь по аллее, к примеру, как раз в бархатке с пятнами пудры.
Но не будем чересчур пристально вглядываться в старую барышню. Она – всего лишь статистка в пейзаже моего настроения.
Одним словом, я сижу в Люксембургском саду на скамейке в этот прекрасный послеполуденный осенний день. За скамью, на которой я расположился, платить не надо. За стулья пришлось бы. Стулья, как приманка, расставлены в самых лучших местах – под тенистыми деревьями или перед обнаженными статуями. Придешь эдак, ни о чем не подозревая, сядешь на стул – и тут же появляется тетка, одетая в черное, в черном чепчике, и говорит:
– Двадцать пять сантимов.
Вещь ужасно неприятная.
На бесплатной скамье, где я устроился, сидят еще пожилая женщина и господин в летах. Старуха вяжет и читает одновременно. Старик ничего не делает. Ветеран грустно опустил голову, на нем лиловый галстук, небрежно надетый прямо на перекошенный воротничок. Выглядит так, будто он с куском веревки на шее сошел с виселицы и весь ужас содеянного переживает только теперь.
Я тоже стану таким же, когда мне будет пятьдесят. Из меня тоже получится трясущийся старик. В грязном пиджаке, с иссохшими руками в темных старческих пятнах, я так же грустно буду взирать на осенний пейзаж. Только мне будет от этого больнее, чем этому старику, потому что ему уже не стыдно. В данный момент, например, он поправляет кончиком языка свои фальшивые зубы и анализирует состояние своего организма.
Неожиданно из-за деревьев появляется стройная молодая девушка. Она идет по аллее, ветер обдувает ее платье, прилегающее к прекрасным бедрам; из-под шляпки выглядывают белокурые волосы. Она идет, беззаботная в своей свежей юности, с легким удивлением замечает нас, бесплатно сидящих, и затем тоже садится на скамью.
Очень тонкий аромат духов смешивается с запахом сырой листвы.
Ее глаза чудо как хороши. Черты лица не очень правильные, но само лицо бесконечно милое. Она откидывает назад голову и смотрит на небо с оттенком легкой грусти.