А он нанял дом в Александрии на берегу, возле базара, чтобы они с дороги пожили здесь, полюбовались бы гордым городом, оковавшим, как белая подкова, голубой залив. Вокруг было так светло и бело, что кроны пальм казались черными в такой белизне.
Каждый день он ждал их.
Могучий Помпеев столп, высеченный из огромной глыбы гранита, стоял там более тысячи лет. О него разбивались все ураганы, а люди здесь гадали о судьбе. Ударив ладонью о столп, приложив ухо, слушали, как он откликнется гулом ли, стоном ли, или промолчит. Гул сулил удачу - гудит и ликует жизнь человека. Стон предвещал беду. Молчание тоже не сулило радости, ибо радостная жизнь не бывает безмолвной.
Когда Ибн Халдун, заплатив страже, подошел к столпу и послушал, столп прогудел. Заждавшись и все еще не получая вестей, Ибн Халдун снова побывал у столпа, и снова столп прогудел обещаньем удачи. Тем неожиданнее оказалась весть о потонувшем корабле. А он каждый день ждал их!..
Ждал, а узнав, что не дождется, с непокрытой головой, босой побежал через пустыню в Каир. Его нагнали, упавшего на дороге, отнесли к Нилу и в длинной лодке под острым парусом медленно отвезли в Каир.
Из Каира он уехал в Файюм, в деревню, подаренную ему султаном Баркуком. Там он затворился ото всех, проводя дни у ручья под большими пальмами. Пальмы тихо шелестели, перебирая перистые листья, как страницы рукописаний. А он, прислушиваясь к шелесту, вздрагивая от внезапных вскриков каких-то птиц, смотрел, сколь удивительно желты корни пальм, обмытые неприметным движением воды в ручье.
В уединении завершив "Китаб ал-Ибар", снова и снова вписывая в него дополнения, поправки, новые мысли, он наконец отвалился от этого труда, как от блюда, с наслаждением насытившись соблазнительным изобилием. Но, отвалившись от рукописи, он вдруг почувствовал, что отвалился и от тяжкого своего горя. Осталась на всю жизнь печаль, но тяжесть горя вошла в этот труд и растворилась в нем. Труд впитал ее в себя.
Ибн Халдун отдал черновик искуснейшему переписчику, славнейшему из тех, кого только можно было найти в Каире. И там же, в файюмской тишине, начал диктовать писцу повесть о своей жизни, где не только своя жизнь занимала его, но и весь окружавший его мир.
Он диктовал, припоминая всю свою жизнь, полную славы, мужества, человеческой зависти, бездомных скитаний, смертельных опасностей, почета во дворцах и одиночества в темницах, дружбы с султанами, праздников среди берберов - такую пеструю, мучительную, сладчайшую.
Мудрец, лицемер, добряк, мздоимец - все вместилось в нем, в этом старике четырнадцатого века, если считать возраст времени по календарю Римского папы. Он решил рассказать все, из чего сложилась его жизнь. И как, не сторонясь событий, он направлял эти события сам, хотя, может быть, это события влачили его вслед за собой. Все, что вписалось бы в эту книгу, стало бы продолжением "Введения". Так вся история человечества вместилась бы в эти две его книги, с того великого мгновения, когда под испытующим взглядом создателя праотец Адам впервые открыл глаза, и до того печального часа, когда Ибн Халдун в последний раз смежит свой взор и выронит перо.
Этот труд захватил его, увлек, не утешил, но успокоил. Рука тверже держала гусиное перо, которым он пристрастился писать в годы, прожитые в Гренаде и при дворе кастильского короля Педро Жестокого, столь милостивого к историку, что король предложил Ибн Халдуну остаться там и в надежной тишине и в покое заниматься наукой. Но Ибн Халдун не искал покоя.
Он диктовал свою жизнь писцу, когда переписчик закончил "Китаб ал-Ибар" и представил Ибн Халдуну его книгу, приобретшую строгий и совершенный облик.
Историк еще раз прочитал свое сочинение. Переписанное чужой рукой, оно теперь во многих местах выглядело новым, незнакомым, словно эти места автор читал впервые. Многое его удивило, и он восхитился: "Отлично сделано!" Но попались и такие страницы, где все хотелось бы написать по-иному. Но было уже поздно - все красиво переписано и не менее искусно переплетено.
Все же кое-где Ибн Халдун не устоял и вписал несколько добавлений, вставок, небольших поправок. В меру, чтобы не испортить изысканный почерк переписчика вторжением грубого почерка, присущего мыслящим людям.