Пугающие зимние дни стремительно приближались, и, когда время подходило к Рождеству, жители на улицах, уходящих от Стрэнда, привыкли по ночам слышать печальный женский голос, поющий в исключительно трогательной манере разные старые песни и баллады, знакомые и дорогие сердцу каждого англичанина. Окна распахивались, и монеты душем сыпались в руки уличной певицы, которая всегда носила с собою слабенькую девочку, о которой заботилась с необыкновенным вниманием и нежностью. Порой, безрадостным днём её могли увидеть бродящей по топкой грязи, спокойно напевавшей песню; и другие матери, выходившие из красивых лавок и магазинчиков, где они покупали рождественские игрушки собственным детям, нередко останавливались, чтобы взглянуть на бледное личико её малышки и сказать, подавая пенни: «Бедная малышка! Она не больна?» А Лиз с замирающим сердцем от внезапного ужаса поспешно отвечала: «О нет-нет! Она всегда бледненькая; это просто небольшая простуда, и всё!» И добрые прохожие, тронутые величайшим отчаянием в её чёрных глазах, отходили, ничего не добавив. И настало Рождество – день рождения младенца Христа – священный праздник, которого Лиз не понимала; она лишь воспринимала его как некое огромное и весьма печальное событие, когда весь Лондон отправляется в церковь и поедает жареные стейки и тыквенный пудинг. Она ничего не понимала в этом, но даже её грустное лицо стало светлее обычного в канун Рождества, и она почти ощутила веселье, поскольку ей удалось благодаря дополнительной экономии на себе приобрести чудесную золотисто-красную камвольную птицу на эластичных нитях, птицу, которая покачивалась вверх-вниз самым натуральным образом. И её «девочка в платке» теперь смеялась этой неуклюжей игрушке, смеялась эльфийским странным смехом, чего прежде никогда не случалось! Смеялась и Лиз над простой радостью детского счастья, и эта птица стала своеобразным грубым инструментом, который вызывал их веселье.
Но после того как Рождество закончилось и меланхоличные дни, последние удары ослабевающего пульса старого года, медленно и с трудом отошли в прошлое, девочка вдруг странным образом переменилась: торжественное выражение усталости и страдания появилось на её лице. Взгляд её голубых глаз стал ещё более печальным, отстранённым и мечтательным, и спустя ещё немного времени она, казалось, утратила всякий интерес к красивым вещицам этого мира и к простым человеческим желаниям. Она лежала теперь очень спокойно у Лиз на руках; никогда не плакала и больше не капризничала, и казалось, будто она слушает с каким-то спокойным одобрением звуки грязных улиц, по которым бродила день ото дня. Постепенно игрушечная птица тоже перестала её интересовать; напрасно она прыгала и блестела; ребёнок смотрел на неё равнодушным мудрым взглядом, как если бы он вдруг узнал о существовании настоящих птиц, и теперь его нельзя было обмануть столь жалкой имитацией природы. Лиз начинала беспокоиться, но некому было утешить её страхи. Она аккуратно платила матери Мокс, и эта злобная женщина, которую держал в узде бульдогоподобный муж, в последнее время была очень довольна, что ребёнок не причинял ей беспокойства. Лиз прекрасно понимала, что никому на её убогой улице не было дела до здоровья девочки. Они бы ей сказали: «Чем больнее, тем лучше для твоей работы». Кроме того, она ревновала; она не выносила мысли о том, что кто-либо другой будет ласкать или прикасаться к ребёнку. Дети нередко хворают, думала она, и если доктора не вмешиваются, то они сами выздоравливают ещё быстрее, чем заболевают. Таким образом успокаивая свои внутренние страхи, она с ещё большим рвением заботилась о своей слабой подопечной, ущемляя себя, чтобы прокормить её, хотя девочка, казалось, всё меньше и меньше испытывала земные потребности и соглашалась поесть лишь после терпеливых и долгих уговоров.
И так песок в стеклянных часах Времени медленно и неуклонно убегал, и настал канун Нового года. Лиз бродила по улицам весь день, исполняя свой небольшой репертуар баллад на ледяном, принизывающем ветру, столь жестоком, что люди, обычно настроенные милосердно, позакрывали все окна и двери и даже не слышали её голоса. Так последний день старого года выдался самым неприбыльным и страшным; она заработала не больше шести пенсов; как могла она вернуться со столь ничтожной суммой и предстать перед матерью Мокс с её яростной бранью? У неё болело горло, она очень устала и, когда ночь накрыла бледное, беззвёздное небо, она механически брела от Стренда к набережной и, пройдя ещё немного, опустилась на углу рядом с «Иглой Клеопатры» – этого насмешливого обелиска, что бесстрастно взирал на падение империи и, казалось, говорил: «Проходите, тщедушные поколения! Я, простой кусок камня, переживу вас всех!» Впервые в жизни ребёнок на руках показался ей тяжкой ношей. Она постелила платок рядом с собой и с нежностью смотрела на него; девочка быстро заснула, маленькая, безмятежная улыбка показалась на её спокойном лице. Очень уставшая Лиз откинула голову на сырой камень за спиною и, плотно прижав ребёнка к груди, тоже заснула тяжёлым сном без сновидений от крайней усталости и физического истощения. Наступила мрачная ночь – ночь чёрного тумана; торжественный уход старого года не освещала ни единая звезда. Никто из торопливых пешеходов не замечал уставшей женщины, спавшей в тёмном углу, и долгое время сон её никто не тревожил. Вдруг яркий свет ослепил её глаза, она вскочила на ноги, полусонная, но всё ещё инстинктивно сжимая ребёнка в тесных объятиях. Тёмная фигура, застёгнутая на пуговицы до горла и державшая горящий глаз фонаря, стоял перед ней.