Вдруг - сильней крики погромщиков - и опять всё забыто, опять напал животный страх и все вконец растерялись.
На вторую ночь мы уже сильно ослабли. Лежали почти без дыханья, от детей не слышалось ни звука: то ли они живы, то ли умерли. Эти дивно мудрые цыплята поняли: сейчас им никто не поможет, и молчали.
Только изредка слышались тихие вздохи грудничков - словно трепетала душа. Но ими никто не занимался.
На рассвете после второй ночи дикие погромные звуки постепенно стихли. Кот, как видно, ушёл и мыши понемногу пришли в себя. И тут же заговорили по-человечески:
"Кажется, прекратилось? ..."
"Ничего не слышно ..."
"Тихо ..."
"Кончилось ..."
"Можно спускаться? ..."
"Погоди, кажется, я слышу голоса ..."
"Что ты говоришь? ..."
"Я слышу ..."
"Нет, тебе это кажется ..."
"Ага ..."
"Тихо ..."
"Если да ..."
"Нет ..."
"Прислушайся ..."
"Совсем тихо ..."
"Ш-ш-ш ..."
"И мне кажется ..."
"Я думаю ..."
"Я боюсь ..."
"Ага ..."
"Тихо ..."
"Таки тихо ..."
"Тихо ..."
"Точно? ..."
"Тихо, тихо ..."
Вдруг мыши слышат: кто-то лезет на чердак. Затаили дыхание, облились холодным, последним потом. Но это была хозяйская прислуга. Пришла сообщить, что можно спускаться.
"Слышите? Можно спускаться! Повторяю: можно спускаться. Можно спускаться. Можно спускаться".
Мыши поднялись, но что это была за ходьба: ноги, словно отнялись. С большим трудом сползли с чердака.
Собрались у нас в квартире. Пришла хозяйка, её муж и брат, увидев нас, были поражены. Хозяйка расплакалась. Хорош был вид у мышей!
Плач хозяйки лишил нас последней капли твёрдости. Сердце растаяло от жалости к себе, к детям, и мы все в голос расплакались, как осиротевшие дети у злой мачехи.
Не помню, как и когда мы успокоились. Как видно, хозяйка пришла в себя и нас успокоила. Конечно - она-то на чердаке не лежала.
Сразу занялись цыплятами: дали иммолока, чаю из хозяйского самовара, который принесла прислуга. Мы, взрослые, ничего не могли взять в рот. Голова кружилась, как от тысячелетнего голода.
Потом пришёл околодочный. Объявил, что уже можно выйти, что уже тихо, спокойно, и можно даже открыть магазины.
Спасибо за добрую весть. Очень добрый околодочный. Уже можно - сказал он - выйти на улицу. Очень добрый околодочный.
Как бы это ни было тяжело, но на улицу я вышел, на мачехину улицу. Там было тихо, как после войны. Мои друзья и знакомые, как я узнал, отделалсь испугом - если сам испуг не причинил вреда.
От киевской еврейской общины остались одни развалины. Именно этого хотели погромщики, и этого они вполне добились, так как состоятельные евреи, которые не были разграблены, - обанкротились, город выглядел, как после землетрясения. За несколько дней евреи постарели, и кроме глубокого стона, никто ничего не мог из себя выжать. На многих улицах, в особенности, на Подоле, земля была покрыта перьями, изодранными рубахами, посудой и мебелью.
Потом на улице стали часто попадаться группы погромщиков, которых вели в участок - какое-то утешение для больных еврейских чувств. Есть какой-то закон, какая-то управа на бандита, на кровожадного зверя. Но тут же мы убедились, что это не так. Из участков погромщиков сразу освободили, и они с наглыми ухмылками крутились по улицам.
Тут стало ясно, что надеяться нам не на кого (до этого ещё кто-то надеялся).
И особенно это стало ясно, это когда на улицах развесили предупреждения от губернатора: в случае повторения беспорядков, в погромщиков будут стрелять.
Раньше-то не догадались.
Погром сопровождался всеми деталями - бесчестьем женщин, избиением больных, разбитой мебелью, грабежом магазинов с отправкой награбленного в деревни.
Из больших еврейских магазинов сильно пострадали бакалейные лавки Розенберга, чей убыток достиг миллиона рублей, дом Бродского, где разграблено было без меры и счёта, и ещё некоторые.
Всех оставшихся без крыши над головой евреев втащили в какую-то большую казарму, туда же привезли больных и беременных женщин, совершенно убитых страхом. Особенно были напуганы женщины на сносях. На них было страшно смотреть. Нашли время рожать! Пережить родовые муки в казарме, среди посторонних евреев, когда некуда деться, среди стона больных и ужасного плача здоровых. Картина в казарме была такой, что кто её увидел, она ему, как огнём, навсегда врезалась в память.