Очень любил животных. У нас в доме всегда водилась какая-то живность. Когда отца забрали, наша собачка Чертик долго не ела, и мы думали, что она сдохнет. Вот это протест так протест! Я бы сказала, что чрезмерная любовь отца портила меня. Но именно память об этой любви поддерживала меня всю жизнь. Это был человек, которому ничего не надо было для себя, кроме, пожалуй, одного: книг. Он очень много читал, библиотека его была огромна, тысяч двенадцать томов. Он читал на многих языках мира. Родным языком его был польский. Доклады свои и статьи он не писал, а диктовал стенографистке, ее звали Тося.
Мне кажется, что так, как работал отец, мало кто из журналистов сегодня умеет работать.
Много общался с людьми. Часто работал ночами. Из-за этого я виделась с ним мало. Я уходила в школу, а он спал. Жили мы скромно, хотя вроде бы все было. Одевали нас всех одинаково. Пионерская форма состояла из сатиновой юбочки и ситцевой белой кофты. В школе я была хулиганка. В связи с этим помню один разговор с отцом. Прихожу как-то раз из школы, а он меня встречает и с порога: «Сонька, ты должна быть честной». – «А что я тебе соврала?» – «Так тебя, оказывается, из пионеров выгнали, почему ты мне ничего не сказала?» – «Папа, я тебе решила сказать все сразу: меня и из школы выгнали». – «За что?» – «За драку». – «Ну вот иди и сама устраивайся куда хочешь, я хлопотать за тебя не стану». И я пошла. Пришла в одну школу, директор спрашивает, почему я именно в эту школу хочу устроиться. «А здесь моя подруга учится». – «Кто же она?» – «Наташа Сиротенко». – «О, с нас достаточно Наташи Сиротенко, ее подруг нам не надо».
И выпроводил меня. Побрела я в другую школу, у Никитских ворот. Директор, помню его имя, Иван Кузьмич Новиков (он преподавал необязательный предмет «Газета») спрашивает: «Читаешь ты статьи Карла Радека?» – «Нет, не читаю», – отрезала я.
Отец мне никогда ничего не запрещал, и я читала все, что вздумается. Воспитывали меня по так называемому саксонскому методу. В тринадцать лет вручили ключи от квартиры и сказали, что я могу уходить, приходить, когда вздумается, и никто не имеет права спрашивать, куда я иду. И в мою комнату никто не имел права заходить без стука. Считаю, что система правильная.
Своим долгом отец считал таскать меня на всевозможные заседания. Так и «заседала» я с трехлетнего возраста то в Коминтерне, то на съездах разных. Побывала и на Первом съезде писателей СССР. Помню, вышел Алексей Максимович[13], открыл съезд, и говорил, между прочим, на мой взгляд, плохо. Я запомнила, что он почему-то расплакался.
По заданию Ленина отец бывал в Германии, там его «засекли» и посадили в тюрьму Моабит. Смешно, но он потом вспоминал об этом периоде по-доброму. Говорил, что мог изучать в тюрьме русский язык. Ведь по-русски он говорил очень смешно, с акцентом, коверкая фразы. Например: «За ничто на свете я этого не сделаю». Я говорю: «Папа, по-русски говорят: ни за что на свете». – Так я же так и говорю: «За ничто на свете».
Его часто приглашали на приемы, и надо было ходить в смокинге. А смокинга у отца не было. Даже черного костюма не имелось. Ему прощали как чудаку «неполноту» гардероба. В жизни, в быту у него были три слабости: книги, трубки и хороший табак. Из множества его трубок сохранилась только одна. Передала мне ее Мария Малиновская. Трубка побывала с новыми хозяевами в лагерях, но друзья отца, которые выклянчили эту трубку у него незадолго до ареста на память, сумели ее сохранить.
На валюту, которую выдавали ему при поездках за границу, он позволял себе покупать только трубки. Больше ничего. Остальное привозил и сдавал государству. Помню, как-то собирался в Женеву, и я попросила привезти мне рихтеровскую готовальню. Отец отрезал: «Обойдешься, буду я валюту тратить на твою готовальню, сходи в комиссионку и купи». Время, проведенное за любой игрой, считал потраченным даром. Мы с мамой играли в карты, а отец все возмущался, он не знал даже названия карт. Мама имела разряд по шахматам, и ей надо было поддерживать форму, играть, так отец в такие минуты иронизировал: «Сонька, мать-то опять в шахматы играет».