Я могу лишь рассказать вам о моих прославленных братьях и уповать на то, что мой рассказ поможет хоть что-то понять. Я могу рассказать вам, что в Модиине было в те дни два ряда глинобитных домов, а между ними пролегала улица от дома кузнеца Рувима (какие изумительные изделия он выковывал!) и до дома моэла (Моэл — человек, совершающий обряд обрезания.) Мелеха, отца девяти детей.
С каждой стороны улицы было по двадцать домов; дома были старые, крепкие; зимой они стояли торжественно и хмуро, а весной и летом их убирали яркой жимолостью и розами, на подоконниках дымился свежевынутый хлеб, и у двери сушился домашний сыр; осенью же стены украшались гирляндами из высушенных плодов, и дома выглядели, как девушки в ожерельях, нарядившиеся к празднику. По улицам сновали куры, козы, дети (как вы увидите, теперь это все изменилось), кормящие матери сидели у порогов и судачили, пока остывал хлеб, а мужчины работали в поле.
Мы, жители Модиина, были крестьянами, подобно жителям тысячи других деревень по всей стране, и деревня наша лежала, как самородок, среди виноградников, смоковниц и полей, на которых колосились ячмень и пшеница.
В целом свете нет такой богатой земли, как наша, но в целом свете нет и народа, который бы работал на своих полях как свободный народ. И поэтому не диво, что беседуя о многих вещах, мы в Модиине чаще всего говорили о свободе.
Моим отцом был Мататьягу бен Иоханан бен Шимъон, адон; (Адон — господин; здесь — человек, пользующийся особым уважением и авторитетом.) он всегда был адоном. В некоторых деревнях адоны меняются каждый год. Но в нашей деревне, насколько люди могли припомнить, адоном всегда был мой отец. Даже когда он проводил большую часть года в городе, служа в Храме — как я уже говорил, мы каханы, из племени леви, потомки Аарона, — даже и тогда он оставался адоном в Модиине.
Мы это знали. Он был нашим отцом, но он был и адоном. И после того, как умерла наша мать мне было тогда двенадцать лет, — он все меньше и меньше был нашим отцом и все больше адоном. Кажется, вскоре после смерти матери он, как обычно, отправился в Храм и впервые взял с собою нас пятерых. У меня нет более ранних воспоминаний о Храме, о городе и его жителях, но до сих пор в моей памяти живы все подробности этого посещения Храма — и еще того, последнего, когда мы отправились туда вшестером несколько лет спустя.
Отец разбудил нас до рассвета и заставил подняться с тюфяков, хотя мы хныкали, протестовали и просили дать нам еще немного поспать.
Наш отец был высокий, неулыбчивый, с хмурым взглядом человек; у него была рыжая с проседью борода и пугающе-сильные руки. Он был уже совсем одет — в длинных белых штанах, белой безрукавке и красивой бледно-голубой хламиде, перепоясанной шелковым шнуром, с широкими закатанными рукавами. Его длинные волосы, зачесанные назад, падали на спину чуть не до пояса, а никогда не стриженная борода лежала веером на груди. Ни разу в жизни не знал я и не видел человека, подобного моему отцу Мататьягу — в детстве я представлял себе Бога в облике отца. Мататьягу был адон, а Бог был Адонай, я их объединял в одном образе и, да простит мне Бог, я и теперь так делаю.
Сонные и взволнованные, напуганные предстоящим путешествием, мы оделись и вышли на холод умыться, вернулись и наскоро проглотили горячую кашу, которую сварил Иоханан, причесались, завернулись в длинные полосатые шерстяные плащи, как это сделал адон, и вышли следом за ним из дому — пять закутанных карликов и один великан. Деревня еще только пробуждалась, когда адон величественно прошагал по единственной улице, а мы гуськом шли за ним — первым Иоханан, затем я, Шимъон, за мной Иегуда, дальше Эльазар и наконец крошка Ионатан, уже задыхающийся от быстрой ходьбы, — ему было только восемь лет.
И так мы шли всю дорогу, я и братья, все тринадцать долгих, мучительных и горьких миль, то поднимаясь в гору, то спускаясь в долину, не отставая от адона до ворот священного города — единственного города, который мы, евреи, называем своим, — Иерусалима.
Как объяснить ощущение, которое испытывает еврей, когда он впервые видит Иерусалим? Другие народы живут в городах и смотрят вниз на окружающие деревни, — а мы живем в деревнях и смотрим на наш город. Даже и тогда, вы понимаете, мы были завоеванным народом, но не так, как позднее, когда евреев и все еврейское было решено стереть с лица земли навеки. Мы были просто под македонской пятой, в бесправии и бесславии, но нам, однако, дозволялось спокойно жить, пока мы сами не нарушали покоя. Мы не нужны были им как рабы, есть у них поговорка: