Антиох Эпифан, царь царей, который правил нашей землей из своей Антиохии, назначил нового наместника Иерусалима. Звали этого наместника Аполлоний, и был он для Иерусалима больше, чем был Апелл для Модиина. Он явился в Иерусалим, и с ним явились не восемьдесят, а десять тысяч наемников; и до еврейских обычаев не было Аполлонию никакого дела.
И вот в субботу приказал наместник своим наемникам пройти по улицам города и собрать с жителей свое жалованье с помощью мечей — и это в святой день Божий, в тот день, когда никакой еврей не поднимает руку в свою защиту. И с утра до вечера наемники убивали — убивали до тех пор, пока их руки не устали держать мечи. Они отрубали пальцы вместе с перстнями и руки вместе с браслетами. Они превратили весь город в бойню, и обезумевшие жители, которым удалось спастись, рассказывали нам о том, что кровь ручьями струилась по улицам. А затем наемники ворвались в Храм и зарезали свинью на жертвенном алтаре.
И отец мой спросил одного из людей, рассказавшего об этом:
— А где же был первосвященник Менелай?
— Он продался Аполлонию.
Мой отец и прежде ненавидел первосвященника Менелая, обрядившегося в греческую одежду и принявшего греческое имя; но этому отец просто не мог поверить.
— Ты лжешь! — сказал он.
— Бог мне свидетель! Аполлоний купил Менелая за три таланта, и Менелай сотворил молитву над кровью свиньи.
— Это правда, — сказали все остальные. Отец вошел в наш дом. Он прошел к очагу, набрал горсть пепла и измазал им лицо, посыпал пеплом волосы. И слезы текли у него по щекам, и он молился за души усопших.
— Умойся и оденься, — сказал мне Иегуда. — Адон идет в Храм, и мы идем вместе с ним.
— Он что, спятил?
— Это ты его спроси. Таким, как сейчас, я его никогда не видел.
Я пошел к отцу, чтобы сказать ему: «Ты с ума сошел! Или тебе не жаль ни своей, ни нашей жизни? Какая польза в том, чтобы лезть головой в львиное логово?»
Все это и многое другое я хотел ему сказать. Но, увидев его лицо, я ничего не сказал.
— Умойся, Шимъон, — мягко сказал мне отец, — и умасти себя маслом, ибо мы идем в Храм Божий.
Так, еще раз — в последний раз — Мататьягу и его пятеро сыновей отправились в Иерусалимский Храм. Как и прежде, мы шли друг за другом: старик адон впереди, за ним мой брат Иоханан, дальше я, Шимъон, за мной Иегуда, затем мой брат Эльазар и последним — Ионатан.
Но время было уже иное: теперь мы были мужчины. Даже Ионатан уже не был мальчиком. За несколько недель утратил он свою хрупкую нежность и стал твердым, суровым и стойким. Он больше не плакал. В то утро я, гладя на него, вспомнил, как он однажды солгал, и как его побил за это Иегуда. А теперь они оба были совсем другие. Скрытая заносчивость, затаенная заносчивость Иегуды, знающего свою покоряющую силу и свое обаяние, — эта смиренная заносчивость, худшая из всех, стала преображаться в нечто иное — в целеустремленность, которую я тогда едва уловил в нем. Если когда-нибудь я и ненавидел Иегуду, если даже я его всегда ненавидел, то этой ненависти приходил конец. Годы перестали сказываться на Иегуде. Он был без возраста и таким он остался до самой смерти. Иоханан и Эльазар были просты и понятны, но понять Иегуду я был не в состоянии, а в Ионатане перемены лишь начинали сказываться, и ему еще предстояло меняться.
Мы шли и шли вперед по суровой земле. В деревнях, через которые мы проходили, у людей было мало радости, но им становилось еще тяжелее, когда мы говорили, куда мы идем. Иной раз люди, узнав отца, спрашивали его:
— Куда ты, адон?
И он отвечал:
— В святой Храм.
И все озабоченно покачивали головами. Чем ближе подходили мы к городу, тем чаще на нашем пути попадались наемники. Мы видели, как они напивались в придорожных харчевнях. Мы видели их с женщинами — для наемников повсюду хватает женщин. И мы видели, как они маршируют в когортах.
И наконец мы пришли.
Адон еще дома разорвал на себе одежду и сотворил молитву за души усопших, и потому теперь он даже не изменился в лице и не убавил шага, когда мы вступили в разоренный, разрушенный, разграбленный город, который некогда был гордым Иерусалимом.