черно-белый зимний крест.
И ночь кажется всегда,
иногда не можешь заснуть, лежишь приплюснутый,
темнота зияет пустая, глаза мои в себя вылупила,
и не знаешь, как быть...
И всегда вдруг приходит Мама.
Как она знает? Ведь я не зову, не помню даже, что можно
ждать помощи.
Ночь становится мягкой, одеяльной.
Сохранная ночь.
Пожалуй, и день тоже всегда,
когда находишься внутри дня,
или внутри лета, или любого другого состояния.
Когда подумаю о Папе, он как будто всегда сидит в углу дивана, всегда в одной позе: нога на ногу, с книжкой, на валике перед ним стакан с крепким чаем, пепельница - бронзовая тувинская чаша, папиросы "Беломор-канал".
Каждая деталь растворяется в действие: на ноге я качаюсь; чай прошу отпить, придерживая пальцем ложку, как он; за папиросами посылают в магазин, - "фабри-кау-рицкого" - распеваю дорогой для памяти; о бронзовой пепельнице мечтаю, - она из далекой страны, где он бывал без меня; Он бывал во многих краях и во всех книжках, которые иногда рассказывает.
Из этих действий складывалась моя детская жизнь около него. За ней я его самого забывала...
То, что загадочно
Зеркало и горизонт.
То, что должно быть большим
Дом. Двор.
Деревья.
Яблоко. Арбуз.
Небо. Мы с Папой и Мамой собирали малину, лежим теперь, отдыхаем в траве на полянке, смотрю в синюю глубину между облаков, какое волнение, слова щекочут горло и не образуются.
Лист бумаги.
Что мучительно
В очень полном стакане есть какая-то зрительная
мучительность.
Выжидание момента, который будет называться днем рождения, момента, когда, наконец, вручат подарок, который я уже давно выискала в тайниках шкафов.
Вообще, ожидание. Оно мучительно исполнением.
В исполнении сгущаются предвосхищение,
томление желания, страх не дождаться,
потом усталая радость
и ты уже через-полон,
не хочется ничего.
Разъезженная расхлябанная Земля.
Самое горькое
Конечно, касторка, хотя я ее только видела в капсулах, налитых желтым ядовитым сиянием - это знак горькости.
Морщины по углам бабушкиного рта, когда она думает или говорит о погибшем сыне своем Толе.
Безнадежная горечь полыни.
У горчицы и перца - горечь веселящая, запретная, бьющая по ноздрям возбуждением.
Горькость рябины и калины - желанная, сладкая.
Редкое драгоценное горькое золото апельсиновых корочек, когда сначала съешь разделенные по одной, пересчитанные, прозрачные дольки, потом в корочках выгрызешь толстую белую ватную подкладку, а из оранжевых пор выстреливают пахучие фонтанчики, и потом растягиваешь, уже как память удовольствия, бугристую зернистую на зубах окончательную шкурку.
Я думаю, водка горькая.
Не думаю, а уже пробовала.
В громовом небе какое-то горьковатое возбуждение.
Что печально
Повисшие вдоль тела руки.
Опущенные в воду длиннолистые ветви ивы.
Пустые прутья деревьев с редкими монетками листьев.
Опавшие листья.
Все опавшее и опущенное и повисшее,
опущенные уголки губ, как у рыбы, и сама рыба.
Печально выглядит "в воду опущенный".
Вода печальна.
(А умывальная вода - скучное, и само слово
умывальник).
С чем не хочется согласиться
С тем, что нужно ложиться спать.
Вообще, с тем, что велено делать тогда, когда этого совсем не хочется. Со словами "пора" и "должна".
Что кончается лето.
Не разрешают купаться, показывают желтые пятна в деревьях, - видишь, осень уже. Ах, как раздражает.
Но потом привыкаешь, и осень колдует красотой.
С тем, что невозможно заболеть, когда это нестерпимо
необходимо, когда провинилась.
И с тем, что нельзя вернуть, восстановить то, что сломал, разрушил, натворил.
Незыблемость хрупка.
Не хочется узнать, что горы не до самого неба.
Обидное
Больничные халаты и приютские платья.
Все водянистое: глаза больного человека, детсадовский
кисель, плохие краски.
В искажении, в кривости стекла есть что-то оби-идное, в слезливой размазанности "и-и", когда закупорена окнами, сижу дома, гулять не пускают, наказана или больна.
Только поймала по линии берега полное отражение опрокинутых деревьев, так что и стволы не сломились, но легли в одну гладь и соединили небо с водой, как ветер смял озеро в рябь.