Я редко куда-нибудь хожу с ней. И меня вдруг пугает, - как же она одна ходит?
С утра подморозило, дорожки заледенели. Наше продвижение медленно и как бы бесполезно, меня это раздражает.
Смешит и вместе болезненно сжимает сердце, как она нелепо, суетливо попрыгивает рядом, однако, стесняясь ухватиться за меня. Когда нужно переходить улицу, я беру ее под руку. Она нервно и как-то ужасно глупо крутит головой вправо и влево, отчего очень похожа на курицу, и так же по-куриному очертя голову бежит через дорогу, останавливается и ни с того, ни с сего вдруг порывается кинуться обратно.
Я беру ее крепче, успокаиваю. Она, наконец, начинает понимать опору, цепляется за меня лихорадочно, приникает всем телом, виновато хихикает, заглядывает в лицо.
Видеть ее глаза совершенно невозможно, - столько в них
беспомощной благодарности, какой-то жалобной гордости, что вот, у нее есть внучка, сильная и молодая.
Я думаю, что она мне как-то незаметно сделалась чужой. Стараюсь восстановить, как же это произошло.
Я не могу не думать о ней постоянно, ибо она постоянно пугает меня своей предстоящей смертью. Мысль о смерти связана именно с ней, - из близких людей она "первая на очереди"...
Это так ужасно - незащищенность ее, обреченность.
В лице, особенно спящем, уже обозначены черты,
какими они будут...
Я даже мысленно тороплюсь дорисовать жесткую рамку вокруг головы...
Я перестала любить наш большой хлебосольный стол, потому что на нем будет стоять ВСЕ ЭТО.
Странно, мне как бы не жаль ее расставания с жизнью, - она уже сама спокойно и равнодушно отказалась от нее (ее боязнь попасть под машину - не боязнь смерти, но боязнь своего несоответствия с окружающими предметами),
почти все ее действия, привычки уже будто отнесены в
воспоминания.
И вот меня пугает та пустота, что будет после ее смерти,
ничем не восполнимая, которая уже сейчас усугубляется ее знакомыми неживыми вещами.
Мне не понятно, почему все это уже как бы произошло, и потом должно повториться с этой чужой и жалкой старухой...,
с той ушло свидетельство моего самого первого реального воспоминания, - раньше я уже ничего не помню...
Бабушке два года. Жив еще ее дед. По рассказам он мне рисуется дедом Горького, главой огромного семейства, мещанином, занимающимся какими-нибудь торговыми делами, быть может, земельными, суровым и страшным. К нему приехал купец по делам, кажется, к купцу относились зависимо. Разговаривая, они вошли в комнату, отведенную под контору.
Бабушка каким-то образом забралась туда и играла на столе, на приготовленных специально для купца деловых бумагах выделялась детская коричневая кучка.
Потом она мне рассказывала, как взглянул на нее дед: она думала - он ее тут же убьет.
Она поняла, что сделала что-то нехорошо, прикрыла казус счетами, кокетливо улыбнулась: "Ну вы пока поиграйте тут, а я пошла". - Дед потом любил повторять ее фразу, с удовольствием и аккуратно перепутывая картавые буквы.
И еще одно более раннее мое воспоминание: бабушка Натальи Гончаровой качалась на качелях, приезжали женихи, а она качалась и не хотела к ним идти*.
... Мне странно, почему я это написала...
Через год бабушку сбила машина.
А еще через год она умирала.
... Вчера бабушке стало 82 года. Она умирает.
Она уже ничего не делает, не ест, не говорит,
только дышит.
Еще вчера она сама встала за водой, - она никогда ничего не просила, и теперь забывает, все привыкла сама,
не встала, а вскочила, - инерция всей ее жизненной
стремительности, и легкомысленности.
Я успела ее подхватить. У нее тельце, как у изросшего птенца: горячее, лысое, в сухой великоватой коже, съезжающей с жиденьких мышц.
Улыбнулась плутовато и чуть извиняясь за беспомощность:
"Старость не радость,
не светлый май ..."
Теперь она тихая лежит, мирная, какой была всю жизнь,
тихо отдается смерти.
И мы ничего не делаем, делать ничего нельзя.
Подхожу, целую ее, наверное, она уже не чувствует, но
кажется, что чувствует.
На губах волосы походят на травинки.
Я еще не понимаю, как все последует, только нежность к ней горькая, как сломленная жесткость.