С Папой мы раздвигаем стол, вкладываем две доски, стол вытягивается в длину слова гостепри-имный, я стаскиваю стулья, смотрю, как Папа разливает по бутылкам самодельное смородиновое и черемуховое вино.
Приходят наши друзья Надеевы, - любимый веселый Надеев, я бросаюсь к нему на шею, мы теперь как-то редко видимся; тетя Шура с Валькой и Женькой; тетя Градя и дядя Федя Вовки - это у них такая фамилия Вовки, они тоже живут в нашем доме, тоже наши друзья, ихтиологи, иногда дарят мне маленьких белых рыбок в банке; Ольга Гавриловна - Мамина подружка, ласковая,
ах, как она поет, - тетя Оля.
Бабушка несет пирог к столу, вдруг не может сдержаться, плачет, - ее сына Толю убили на войне,
и роняет пирог на пол.
(Мне часто снится Толя - бабушкин сын, мне было всего несколько месяцев, когда он ушел на фронт, говорили, что он меня любил.
Мне снится, что Толя возвращается, и я просыпаюсь в сладких слезах:
"Бабушка, Толя приехал!"
Я даже помню напряжение, с которым пробиваюсь сквозь сон, как бы равное тому напряжению, когда нужно вернуть выпавшее из памяти слово: еще чуть больше захотеть, - и вот он, Толя! живой! вернулся!)
Нам ребятишкам наливают немножко вина с водичкой, Надеев пляшет с нами:
"Топор-рукавица,
Рукавица и топор".
Сквозь мягкий плавающий сон я еще долго слышу:
"Прощай любимый город,
Уходим завтра в море..."
- красивый голос тети Оли над нестройным хором, а капитан - седой большой дядя Федя, такой добрый.
Мама подходит меня поцеловать.
* * *
У нас есть одна пара коньков "снегурочек", навсегда привязанных к старым валенкам, - привязывать трудно.
С коньком на одной ноге мы мчимся с Валькой по двору и везем за собой санки, в них Женька с морозными яблочными щеками, в башлыке, погоняет нас веткой и распевает:
"Пара гнедых
Э-Эх, пара гнедых ..."
Мы делаем крутой поворот и вытряхиваем ее в сугроб.
Или бежим, раскинув руки, как самолеты, и на нас сыплются снежинки. И это счастливое таяние снежинок на распаленном лице.
Наверное прибегает кто-то еще из ребят, нас зовут смотреть, как задавило собаку трамваем. Я помню ужас, с которым ожидаю увидеть. Ужас не имеет формы. Собак я хорошо знала. Там должна быть собака, и с ней что-то такое огромное, недозволенное. Я даже удивилась, что собака оказалась обычных размеров, когда мы уже стояли над нею кругом. Она лежала, и туда, где живот, нельзя было смотреть. Я не могла оторваться от оскаленного рта, так что было видно немножко десны.
Их заносило снегом.
Кто-то из ребят постарше стал ругаться, и мы кинулись бежать, сколько бы еще мы простояли в оцепенении?
Не знаю, куда делись все.
Я сижу за какими-то ящиками в подвале, слезы не текут, я не сразу понимаю, что повторяю, неистово повторяю ругательства, которые говорил тот. Они носятся во мне, убивая пустоту, а когда замечаю, не остается и этого.
* * *
Нас ведут в настоящий театр, он только что открылся. На балет "Доктор Айболит".
Дух замирает с первых ступеней, от входа между высоких колонн. Сначала я даже не могу разделить зрительный зал и сцену.
Красные кресла ярусами поднимаются к потолку, по верхнему кругу под огромным куполом - белые фигуры Богов в нишах.
Мерно царственно гаснет люстра.
Я не очень понимаю, что там происходит в светлом прямоугольнике.
С началом второго акта меня вдруг поражает момент закрытия занавеса. Мама напрасно пытается навести меня на действие:
- Смотри вон за Доктором гонится Бармалей, ты ведь помнишь, мы читали.
Я ничего не помню, мне нужно, чтобы еще и еще величественно, затяжно плыл занавес и потом гранично, столбами, стоял по краям пестрых подвижных картинок.
Впрочем, я что-то запомнила, потому что потом усердно рисовала танцующих человечков - обезьянок в юбочках, ярких и однообразных в своем движении, как мне казалось, но никогда не могла нарисовать зыбкую торжественность зала...
Ночью долго не могу заснуть, делаю из одеяла занавес, одеваю его как мантию, чтобы она спадала, как с Богов,
а во сне летаю под куполом с мерцающей короной-люстрой на голове.
Потом мы с Валькой и Женькой все время устраивали театр. Но чаще всего вспоминали, как нам в театре купили по персику. Персики мы видели впервые.