В поезде, идущем в Швейцарию с Мики Портманом и Аланом Уотсоном. У меня берет интервью репортер. Я указываю ему на то, что он прохлопал суть. Суть в том, что я -- писатель, такой же известный, как Грэм Грин.
-- И у меня есть ресторан.
Пестрая и Флетч спят в моей постели. Снится, что они под одеялом у меня в ногах, а затем мечутся по комнате. Я вижу перышко. (Сегодня утром Нытик принес в дом дохлую птичку.) Потом на полке я обнаруживаю крупную мышь странного серо-зеленого цвета, как из пластилина. Мышь превращается в револьвер. Потом я вижу, что у меня на руках и запястье -- гной. Кляксы желтого гноя.
Мой анализ. Много лет подряд, куча денег -- силен соблазн сказать, что это полная трата времени и денег, но у писателя ни одно впечатление не пропадает даром. Я бы предпочитал не обсуждать свою старую кошмарную болезнь в самом начале долгого периода анализа и психотерапии, но с другой стороны, я мог хотя бы передвигаться, не терял работу. Ну вот, что-то все же произошло, повернулся какой-то маленький ключик... быть может, так, что я смог продолжать делать то, что сделал. А может, и нет никакой связи. Как один процент пенициллина в старых китайских рецептах. Они же не знали, что такое -- этот один процент, а точнее -- где именно он находится. А я нутром чую, что во всем этом имеет смысл только кушетка. Вот поэтому и не покупаю новую -- экономлю. Как ни верти. Было время... ох, ладно... Д-р Федерн, покончивший с собой. Милый старичок.
Неужели я всерьез считал это каким-то доказательством телепатии?
Я ответил:
-- Дорогой мой лекарь, я ничего не считаю никаким доказательством чего бы то ни было, в любом случае -- ничего не считаю задействованным в доказательстве чего бы то ни было.
Подобно тому, как молодой вор считает, что ему выдана лицензия красть, молодой писатель считает, что у него есть лицензия писать. Вы достаточно верно понимаете, о чем я: нестись на гребне, он движется быстрее, чем успеваешь записывать, и знаешь, что оно -- подлинное, подделать не выйдет, писатель должен был там быть и вернуться оттуда. А потом по тебе лупит, холодно и тяжело, как дубинка легавого холодной ночью: Творческий Тупик. О да, он пытался меня предупредить, старый мой помощник:
-- Ты пишешь слишком быстро, Билл... -- А я не слушал.
И тут тебя двигает под дых. Целый год я не мог вспомнить ни одного своего сна. Пытался обойтись без шмали и всего остального. Точно некий серый бюрократ стирал сны у меня перед глазами, пока я пытался ухватить какую-то деталь, что вернула бы мне сновидение, хотя бы контур: мертво. Джеймс жаловался, что я часами сидел на стуле в углу студии и абсолютно ничего не делал. Застаивался без спокойствия. Множество страниц, и на них -- ничего: писатель нигде не побывал и ничего оттуда не вынес. Фальстарты, быстротечный энтузиазм. Книги, умиравшие за недостатком какого бы то ни было повода жить после десятой страницы.
А потом -- возвращается. Оно есть. Ты об этом знаешь. Чувствуешь, как самого первого персонажа... Я был на этом останце вместе с Ким. Ким, мой космический корабль для путешествий по девятнадцатому веку. Мне было видно даже оттуда, где я стоял с наконечником стрелы в руке. Головокружительный трепет ужаса, будто можешь молнией пробить миллионы или сколько там лет назад, к самому началу, к пещерам, к голоду. Ким знала, что он всегда был гомосексуалистом, выполнял магические сексуальные ритуалы перед картинами, чтобы активировать их, накрывшись звериными шкурами, он хнычет и рычит и скулит до самозабвения, и сперма его стекает по ляжкам зверей. Ким обожала эти звериные спектакли. Он превращался в животных и открывал, что у него гораздо больше общего с хищниками, чем с травоядными. Можно увидеть, о чем думает собака или кошка, но разум оленя -- место странное, странное зеленое место. Туда трудно забраться. Люди, покачивающие везде рогами на голове, пытаются туда проникнуть, безмозгло и прекрасно.
Не хочу об этом писать. Говорил уже -- не было ни одной попытки написать честную автобиографию, не говоря уже о том, чтобы ее закончить, и никто никогда бы не смог выдержать ее чтения. В этом вот месте, наверное, читатель думает, что я готов признаться в каких-то смачных сексуальных практиках. Едва ли. Наверное, мне было года двадцать четыре, я работал в мастерской Булыжных Садов, о чем терпеть не могу вспоминать, и эта еврейка отправила меня ко входу для прислуги, а я уехал, лязгая рычагами и повторяя: