И он их не подвел. Часть народа, и немалая, в сопровождении конвоя и собак брела покорным табуном на бойни, другая часть тайком вздыхала, плакала или улюлюкала на митингах, проклинала, подталкивала в спины, свистела и плевала вослед страдальцам посредством радио, газет и просто так, от избытка чувств и голодной слюны.
Вместе с деловитыми, спокойно свое дело исполняющими последователями железного Феликса в квартире нашей появилась парочка — он и она. Молодые еще, но в себе уже уверенные. Он — младший лейтенант в новенькой шинели и в нарядном картузе военного училища, этакий блекленький паренек с голубенькими глазами и окающим говорком. Мне еще запомнились ямочки на его пухленьких, горящих от внутреннего возбуждения щечках. Она постарше его, чернявая, вся какая-то правильно-прямая и лицом тощая. Она все чокала. «А это чо, Васечка?» — спрашивала, и Вася словоохотливо пояснял: «А это, Нюсечка, трюмо», «А это, Нюсечка, унитаз называется». — «А по чо он голубой?» — «Так ведь интеллигенция же, Нюсечка, затаившиеся буржуи, Нюсечка». — «А бильбаотека-то! Бнльбаотека-то! Неужто они все книги прочитали, Васечка?» — «А чего ж им еще было делать, книжки читали да вредили, да контрреволюционные разговоры вели, Нюсечка».
Я как-то так поглощенно загляделась на этих, деловито по нашей квартире шныряющих людей, так их заслушалась, что и не заметила, как осталась одна. Стою, оттесненная в коридоре, к вешалке, и мне уж нигде нет места.
Тихо вдруг стало и пусто-пусто! Только те, двое, все шныряют, шныряют и удивляются умиленно: «Нюсечка — Васечка, Васечка — Нюсечка…»
Нюсечка и обнаружила меня в коридоре: «А ты чо тут делаешь, девочка?» Я стою и лепечу ей, жду, мол. «Чо ждешь-то?» — «Да когда вы уйдете, чтоб прибраться…» «Васечка, Васечка! — взвеселилась Нюсечка. — Ты послушай! Послушай! Вот умора! Она ждет, когда мы уйдем. Во, глупая! Во, дурная…»
Васечка, уже без шинели, в распоясанной гимнастерке со сверкающими значками «Ворошиловского стрелка», МОПРа, ГТО, ПВХО и отдельно краснеющим на груди, над кармашком, комсомольским значком, больно ткнул в мою грудь коротеньким пальцем и нравоучительно проокал: «Запомни, дорогая, — мы здесь навсегда селимса. Мы отсудова никуда и никогда не уйдем. А ты… Где твое пальтецо-то? Одевай-ко пальтецо-то и ступай, ступай себе…» — «Куда?» — «А это уж не наше дело, не наша забота…»
И я надела пальтецо, шапочку вязаную надела, рукавички. Нюсечка следила, чтоб я ничего лишнего не взяла. Помню, остановилась я у дверей — страшно одной идти неизвестно куда, к кому и зачем. И вдруг увидела «Дон Кихота». Я взяла книгу, прижала к груди и спросила: «Можно мне? Можно, я возьму эту книгу?» Нюсечка выхватила у меня книгу, послюнявила палец, полистала, фыркнула: «Срамотишша-то какая!» — и, шевеля губами, прочла: — «Дорогой Леночке, доброй девочке в день ангела книгу о самом добром человеке!» «Ладно уж, — милостиво разрешила Нюсечка. — Мы тожа добрыя! Бери!» — и несильно, однако настойчиво вытолкала меня за дверь.
На дворе все еще было темно, и остаток ночи я просидела на лестнице. Утром отправилась в школу. Директор школы куда-то звонил насчет меня. В тот же день меня оформили и увезли в специальный детприемник.
Дальше все не очень интересно.
Два года в детприемнике и специальная — заметьте, какая я спец! — и специально-исправительно-трудовая колония для подростков. Мне восемнадцать — и специально-воспитательно-трудовая колония для женщин, уже без обозначения возраста, но все же «специальная». В этой «специальной» я не выдержала и кончала жизнь самоубийством, но, видимо, несерьезно кончала и попала в специальный изолятор, где встретилась с человеком, который во время первомайской демонстрации намеревался метнуть букет цветов с хитро заделанной вовнутрь гранатой на трибуну Мавзолея и убить товарища Молотова и товарища Кагановича. Почему Молотова? Почему Кагановича? А не всех сразу? Граната же! Сила ж!
Сколько товарищ этот ни доказывал, что дальше пятнадцати метров никогда ничего не кидал, а от демонстрантов до трибуны Мавзолея саженей сто, не меньше, тем более граната-то еще и в букете — цветы мешают полету, парусят…