Над ним всегда как бы простиралось облако его судьбы. У других была биография, жизнь, а у него судьба. Его тянула и вела сила, от которой он не пытался увильнуть. Ни увильнуть, ни избежать, ни предрешить. Ему суждены были огромное пространство и огромный разгон.
Трудно писать о нем в прошедшем времени. В последнее время мне чаще вспоминается наша встреча после шестнадцатилетней разлуки.
В 1989 году я впервые прилетел в Нью-Йорк. В аэропорту Кеннеди долго получал свой багаж, и, наконец, отметив паспорт, пошел по долгому коридору в зал ожидания и обвел взглядом толпу встречающих. Иосифа не было. Я растерялся, понятия не имея, как и куда мне теперь добираться. Все-таки побрел вперед. И вдруг услышал голос: «Женька, ну куда ты смотришь? Я здесь».
Я поднял глаза и увидел Иосифа.
Передо мной стоял другой, сильно переменившийся человек. (Видимо, и я в его глазах выглядел не менее постаревшим). Встретились — полтора на два — тридцать лет разлуки. Но дальше стало происходить нечто замечательно милое и вовсе не загадочное: с каждой минутой шел обратный отсчет времени, и к приезду в Нью-Йорк передо мной был совершенно прежний Иосиф, с его утрированными словечками и привычками!
Я прожил тогда месяц в его холостяцкой квартирке на Мортон-стрит. Она представляла собой в ту пору (он еще не был женат на Марии) нищее и очаровательное зрелище: две малюсенькие, почти одинаковые, метров по 14–15, комнаты, одна из которых выходила в садик, образованный стенами соседних домов. В нем росло какое-то китайское плющеобразное дерево, которое расползалось по стенам, и на нем жила белка. Еще был кот Миссисипи.
Мы тогда много говорили, вспоминали, читали друг другу стихи. Кстати, Иосиф никогда не говорил «стихи». Он произносил, чуть-чуть быть может впуская иронию в интонацию, но всегда — «стишки». Эта ирония была как бы своеобразной защитой своего творчества от пошловатой высокопарности мира внешнего.
Я очень люблю первые пять-шесть лет его эмигрантской поэзии. Думаю, что именно тогда он сделал свой основной рывок. «Лагуна»… «Часть речи»… «Двадцать сонетов к Марии Стюарт»… Любовная лирика… Итальянские стихи… В этих стихотворениях — свод трагического лиризма, не созерцательного, а действенно-личностного. В сочетании с его выдающейся техникой и с тем сплавом новаторства и архаизма, который является личной метой его поэтики. Этот лиризм и породил гениальные стихи. Дальнейшие стихи тоже замечательны, но в них решительно введен рациональный элемент — иногда на грани компьютерной техники. Я знаю, что это начало он усиливал сознательно.
Однажды, уже в Америке, он мне сказал, что с годами стал склоняться к тому, что поэзия должна быть бесцветной, что она должна набегать как бесцветные волны времени, что в поэзии ему претит «разрыв на себе рубахи». Он пережил и разлюбил в самом себе этап личного надрыва, наступила пора отстраненной переработки потока времени, который в его случае непомерно велик.
Когда-то Иосиф говорил, что все дело в масштабе, в величии замысла — и так как его личная судьба была уже, в основном, выписана (а он представлял собою совершенный лирический аппарат, которому постоянно нужно перемалывать некую поэтическую материю), — то он пустил в ход новый этап, остыв к предыдущему. Он перешел к иной — гораздо более рациональной — эстетике. Меня восхищают и такие стихи, но задевают и трогают больше — прежние.
Вручение Нобелевской премии И. Бродскому.
Виртуозности в более поздних стихах: в «Бабочке», «Кентаврах», «Назидании» — больше. Она здесь и нужна больше, чтобы свести замысел с воплощением, тогда как в более ранних стихах они сводились сами, их сводило само бытие. И именно бытие обожествляло их, потому что другой божественности, кроме божественности бытия, в поэзии быть не может.
В последний раз мы встретились в Венеции. Стоял ноябрь, наступала зима. Мы гуляли с ним по этому фантастическому городу, он показывал мне его так, как показывают родной город — Пьяццетта, Сан-Марко, старинные палаццо, мы бродили по его любимым венецианским местам — Арсенал, набережная Неисцелимых, старые, отнюдь не парадные улочки. И ни он, ни я не подозревали, что все это — в последний раз.