— Что ты наделал, глупый мальчишка! Ах, что ты наделал!
Вбежавшим следом за ним Валерке и Шустрому он предложил поднять руки вверх, на что те немедленно согласились. Обыскивая их карманы, он то и дело бросал на меня уничтожающие взгляды и бормотал:
— Что ж ты наделал, парень! Ах, что ты наделал, глупая голова!
Потом появились два милиционера, козырнули «шоферу» Коле и увели Валерку и Шустрого. Потом в комнате стало тесно от людей. Вспыхивал магний, щелкали фотоаппараты, какой-то человек совал мне в руку пистолет и настойчиво твердил:
— Встань там, где стоял! Встань там, где стоял!
Потом мы спустились по лестнице и вышли на улицу.
Несколько милиционеров с трудом сдерживали натиск стонущей от нетерпения толпы. Давя друг друга, люди лезли вперед. Наиболее энергичные то и дело вылетали из этой толпы, словно пробки из бутылки, и со счастливыми физиономиями становились впереди всех.
Этот день, мой последний день на свободе, я запомнил особенно. Шофер Коля, которого здесь все звали «товарищ лейтенант», держал меня за руку и повторял то же самое, что и в комнате убитого:
— Что же ты наделал, глупый мальчика! Ах, что ты наделал!
Держал меня не потому, что боялся упустить (из спецмашины да еще на ходу не так-то просто выскочить), и даже не из-за того, что я перепутал все его планы по ликвидации банды, а потому, что, как он выразился, «давно хотел вывести из игры» меня и теперь страшно жалел, что все так получилось. И что меня — с этим теперь уж ничего не поделаешь — будут судить за особо тяжкое преступление.
Я решил, что судьба посылает мне еще одного «добренького», но ошибся. Прощаясь, он вдруг протянул мне руку.
— Не горюй, Карцев! В общем-то, ты отличный парень. Все что смогу, я для тебя сделаю, — и ушел, провожаемый изумленными взглядами конвоиров.
Нет, он вовсе не был тем, кого я называл «добренькими». В моем следственном деле он сыграл немаловажную роль. К сожалению, мне не пришлось поблагодарить этого замечательного человека. За год до моего досрочного освобождения он погиб от руки бандита.
Когда я думаю об этом, мне всегда почему-то приходит на память широкоскулое лицо Маруси или длинное, вытянутое, с перебитым носом лицо Боксера. Иногда оно снится мне ночами, и тогда я начинаю ощущать на своих плечах, на груди и на горле железные пальцы этого человека. В такие ночи я часто просыпаюсь в холодном поту.
Ци давно уже носилась по землянке, беспокойно цокая и даже прыгала мне на грудь, а я все никак не мог проснуться, хотя и слышал сквозь сон не только ее крик, но и настойчивые удары в дверь. Испугавшись, что проспал приход Арачи, я кубарем скатился с топчана, опрокинул по пути ведро, в котором таял снег для питья, и дрожащими от нетерпения руками принялся искать в темноте крючок. Но дверь оказалась незапертой, она просто примерзла. Тогда я ударил ее каблуком. Но вместо Арачи в землянку ввалился седой от инея и злой, как черт, Моргунов.
— Чего запираешься? Небось, не разворуют капиталы!
— Дверь примерзла, — сказал я и вдруг увидел, что Моргунов приехал не один. У двери шевелилось странное существо, неповоротливое и смешное от множества надетых платков, непомерно широкого пальто и громадных валенок.
— Знакомься. Новая радистка, — сказал Моргунов. — Звать Липа.
— Олимпиада Валентиновна, — поправил голосок откуда-то из недр свитеров и курточек.
— Вот и я говорю — Липа! — повторил Моргунов и сделал ударение на последнем слове. — Прислали из Управления Липу. Понял?
Он явно был не в духе. Подойдя к печке, пошуровал в ней кочергой, чертыхнулся, достал спички, прикурил, переломав с полдюжины.
— Кормить думаешь? Подожди… Если опять проклятые концентраты, заранее говорю, — лучше не носи!
— Зайчишку подстрелил вчера. К самой землянке пришел.
— Это другое дело.
Между тем, то, что звалось Олимпиадой Валентиновной, разделось и превратилось в невысокую девицу, румяную и круглую, как колобок, с сильно подкрашенными губами и прической «под мальчика». На идеально гладких, лишенных всякой растительности надбровных дугах, были нарисованы тонкие брови. Одна бровь получилась длиннее другой, наружный конец кончался на виске. Лыжный свитер и брюки с трудом сдерживали мощные, рвущиеся наружу формы.