Ах, эти вильнёвские граждане. Отец яростно костерил болото, но как же благодушно он всегда поглаживал свою седую козлиную бородку, когда речь заходила о вильнёвских гражданах. Сын рано сообразил, что отец лишь потому так страстно ненавидел болото, что хотел по-прежнему любить сограждан.
Эмиль Жильерон снова подхватывает чемодан, пересекает вокзальную площадь и сворачивает в непроглядные потемки улицы Гранд-рю, окаймленной средневековыми фахверковыми постройками. Все окна темные, а ведь еще и десяти нет. Справа аптека, слева булочная, справа мясная лавка, слева гостиница «Орел». Кормят там якобы весьма недурно, но в окнах уже темно. В боковом переулке развешены на просушку рыбачьи сети, в следующем воняет навозная куча от мелкого скота.
Перед церковью сиротливо журчит большой источник. Должно быть, там находится корыто, о котором рассказывал отец. Многие сотни лет вильнёвские женщины стирали в этом корыте белье и не обращали внимания, что с одного угла его подпирает необычный круглый столбик с цифрой «XXVI». В один прекрасный день кантональный археолог из Лозанны, случайно оказавшийся в этих местах, объяснил гражданам Вильнёва, что их корыто стоит на двухтысячелетнем мильном столбе древнеримской военной дороги, а цифра двадцать шесть указывает расстояние до гарнизонного города Мартиньи в римских милях. Граждане задумчиво кивнули, склонили головы набок, одобрительно смерили взглядом римский камень, некоторые пробормотали «Tiens donc», «Sacré Romains» или «ça, par exemple»[2]. Когда же кантональный археолог попросил оградить памятник прошлого от непогоды и мыльной воды и на благо потомков установить в церкви, граждане упрямо засунули кулаки в карманы и выпятили нижнюю губу, поскольку для такой работы пришлось бы вызвать из Веве каменотеса и заплатить ему не меньше двадцати пяти баценов[3]; согласились они лишь после того, как археолог выложил эти двадцать пять баценов из собственного кармана да прибавил сверху еще пятнадцать.
Случилось это в середине XIX века, когда отец Эмиля Жильерона подрастал в Вильнёве единственным сыном деревенского учителя и был самым обыкновенным, ничем не примечательным деревенским мальчуганом. Среднего роста, средней силы, со среднекаштановыми волосами, никаких выдающихся качеств или ярких талантов, кроме одного: он невероятно хорошо рисовал – невероятно четко, невероятно выразительно, с невероятной, почти фотографической точностью и фантазией. Специально он этому не учился, никто его не побуждал, никто не заставлял упражняться, он даже особой охоты не выказывал – просто умел, и всё. А поскольку Вильнёв предлагал молодым людям мало развлечений, рисовал он без передышки. Уже в семь лет беглой рукой набрасывал углем на мостовой рекреационного двора поразительные портреты школьных товарищей, по воскресеньям спешил с ящиком акварельных красок в гавань, рисовал суда, ивы на берегу и снежные горы на горизонте с такой легкостью, что зритель словно бы чувствовал бриз, задувавший с озера после полудня.
Вильнёвские граждане приняли его талант к сведению, не ломая себе над этим голову. Бывает, говорили они, пожимая плечами, одни что-то умеют, другие нет, думать тут не о чем. Некоторые люди чуют водяные жилы или слышат голоса духов, некоторые говорят на разных языках или умеют сводить бородавки. Маленький Жильерон умеет рисовать, ну и что такого? Ничего особенного и никому не мешает. Пока парнишка играет цветными карандашами, он не делает больших глупостей.
Сам Жильерон тоже не придавал значения своему таланту. Рисование было для него просто времяпрепровождением и, кстати говоря, не доставляло ему особого удовольствия. Он не гордился своими рисунками, не продавал их по деревням и не хранил, а складывал готовые рисунки на поленьях возле печки, для растопки.
Все изменилось только в 1866 году, ему сравнялось пятнадцать, он завел себе синюю куртку и начал мечтать о том, как бы ему навсегда удрать в Италию, а не становиться, по примеру остальных щенков-одногодков, вильнёвским крестьянином, рыбаком или школьным учителем. Когда отец надумал послать его в Лозанну, в учительскую семинарию, он презрительно фыркнул и заявил, что скорее позволит себя четвертовать, но ни за что не станет впустую растрачивать остаток своей жизни на учительской кафедре и за грифельной доской.