Рыбачьи лодки нехотя порскнули врассыпную и освободили проход, кое-как позволив пароходу пройти. Жильерон смотрел с высоты тентовой палубы на растерянных рыбаков, а те трясли под дождем черноволосатыми кулаками и пытались ржавыми баграми отталкивать в сторону чужие лодки. Малорослые, приземистые мужики в шароварах, толстощекие, с черными усами, они были совершенно непохожи на мраморные статуи из античного отдела Лувра, которые сформировали у Эмиля образ Греции.
Когда пароход миновал маяк у волнолома, открылся вид на гавань, где некогда бывали Аристотель, Перикл, Платон и Александр, – унылое полукружье серых одно– и двухэтажных кирпичных построек на фоне голой гряды холмов, уже тысячелетия лишенной древесной растительности, над ними свинцово-серое небо и наползающие на сушу черные дождевые тучи. На пристани среди луж стояли оборванные босые фигуры, возбужденно махали пассажирам первого класса, ходили колесом, вставали на руки, приплясывали, а пассажиры бросали им медные монетки и с удовольствием наблюдали, как босяки дерутся из-за них.
Едва Эмиль Жильерон ступил на твердую землю, морская болезнь улетучилась, зато на недолгом пути до Афин в открытом пароконном экипаже он вымок до нитки. По обе стороны грязной дороги сидели сотни худущих ребятишек, которые большими черными глазами смотрели на проезжающих. Эмиль спросил кучера, что это за дети, и в ответ услышал, что сиротский приют каждое утро высаживает их здесь в надежде, что какой-нибудь приезжий сжалится и возьмет с собой хоть одного.
Когда сквозь завесу дождя вдали завиднелись белые колонны Акрополя, Жильерон слегка повеселел, а когда, добравшись до гостиницы «Англетер», впервые вошел в просторный светлый номер, заказанный для него Шлиманом, и горничная забрала у него пальто и для подкрепления молча подала рюмочку узо, он почти забыл о своих опасениях, несколько недель или месяцев уж как-нибудь выдержит. А если Шлиман вправду будет платить ему, как обещано, он и на целый год останется и следующей весной поедет домой в Вильнёв с полными карманами денег. Там построит себе у озера домик, вечера будет проводить с друзьями юности, а днем зарабатывать на жизнь, изготовляя халтурные акварельки для английских туристов, – и, само собой, хотят этого вильнёвские граждане или нет, до конца своих дней будет носить синие куртки. А глядишь, и желтые.
Вот так думал Эмиль Жильерон, только вот вышло, разумеется, по-другому. Следующим утром, когда он, напившись кофе, собирался на первую прогулку по городу и к Акрополю, у подъезда его перехватил кучер Генриха Шлимана и с безмолвной услужливостью доставил в элегантном, запряженном четверкой лошадей экипаже прямиком к своему господину и провел в кабинет, богато декорированный мраморными статуями, ярко раскрашенными вазами и репродукциями эллинских фресок.
Шлиман сидел за письменным столом и, по-черепашьи вытянув шею, холодными голубыми глазами разглядывал Жильерона сквозь круглые очки в никелевой оправе. Он коротко поздоровался на звучащем несколько странно, однако безукоризненном французском и властным жестом указал на свой стол, где на деревянном подносе лежали три фрагмента фрески, размером с ладонь. На одном фрагменте была изображена сжатая в кулак рука, на другом – орнамент из лилий, а на третьем – ступня и щиколотка.
Эти фрагменты привезли вчера из Микен, сказал Шлиман и спросил, что видит в них Жильерон.
Эмиль пожал плечами и ответил, что видит руку, ногу и кусочек узора из лилий.
Я дерзостей не терплю, сказал Шлиман. Меня интересует, что могла бы изображать фреска в целом.
Этого никто знать не может, ответил Жильерон.
В таком случае вы мне не подходите, сказал Шлиман.
Никто на свете не может знать этого наверняка, сказал Жильерон.
Но ведь можно что-то предположить, возразил Шлиман.
Конечно, сказал Жильерон, пожал плечами и, наклонясь над подносом, принялся передвигать фрагменты. Потом взял приготовленный рисовальный блокнот и мгновенно набросал колесничего, который сжимал в кулаке копье, а правой ногой опирался на край колесницы, украшенный узором из лилий.