Битых четыре часа Равенел промучился, не зная, как поступить, и в полночь еще не принял никакого решения. Полагаю, что большую часть луизианских отцов такое открытие касательно зятя не столь бы уж расстроило. Иной из подобных отцов попросту молвил бы зятю за добрым стаканом вина: «Знаешь, голубчик, уж ты последи, чтобы все было шито-крыто»; или еще отослал бы немедля письмо такой миссис Ларю и приписал бы в конце, что покорнейше просит оставить их дом в покое, «пребывая при том с совершенным почтением» и прочее. Но ведь эти отцы не любят так сильно своих дочерей, как он любит Лили! Да и дочери их не те! Изменить его дочери — это проступок ужасный, чудовищный, не подлежащий прощению; если такое прощать, оставлять без возмездия, будет нарушено моральное равновесие вселенной. И не лучше ли сразу ознакомить Лили с письмом и увезти ее прочь от недостойного мужа, подальше на Север, чтобы она никогда уже не увидела Картера. А вдруг ее это убьет?! Так ничего не решив, Равенел заснул поздно, одетым, не постлав даже на ночь постель; свет в его спальне горел, не потушенный с вечера, и в руке он сжимал письмо.
Под утро, вставая к Рэвви, Лили вспомнила об отце и, накинув капот, скользнула к нему в спальню, узнать, как он себя чувствует. Увидев, что он очень бледен и спит нераздетым, она сильно встревожилась. Еще не решив, как ей быть, оставить его в покое или будить немедля, она увидала письмо. Не в письме ли причина его тревоги? И о чем оно может быть? Его увольняют из госпиталя? В конце концов — не беда. Муж оставил ей в банке две тысячи долларов и, конечно, не скажет ни слова, если деньги уйдут на расходы по дому. Он так щедр, ее муж, и так любит ее. У Лили было в обычае читать все письма отца без его на то разрешения. Сейчас она тоже взяла письмо и быстро пробежала его. Доктор проснулся от страшного крика дочери; она лежала без чувств на полу, рядом валялось письмо.
Теперь ему было ясно, что надобно делать, — уехать отсюда немедленно, чтобы больше не видеть Картера.
ГЛАВА XXXII
Самый логичный выход
Когда Лили очнулась, она лежала на отцовской кровати. Склонившись над ней, Равенел щупал ей пульс, отирал влажный лоб платком, целовал ее и твердил: «Лили! Лили!» — хриплым от горя и ужаса шепотом. Он хорошо понимал, что в эту минуту ей лучше всего быть в беспамятстве; но придет ли она в себя, сможет ли жить после этого? Лили сперва лежала спокойно, силясь припомнить, что с ней приключилось, пытаясь не верить себе, но потом, застонав в новом приступе боли, уткнулась лицом в подушку. Прошло еще пять или десять минут в молчании, и только когда Равенел, в порыве отцовского горя, излил ей всю свою жалость и нежность, она обернулась к нему с отчаянным криком и, обняв его, зарыдала. Она стиснула зубы, словно от сильной физической боли; крики неслись из слегка приоткрытых губ; она не смотрела ему в лицо и лежала, закрыв глаза или глядя куда-то в сторону, мимо, в пространство. Видимо, даже в своем глубочайшем несчастье она стыдилась позора, который постиг ее как женщину и жену. Но вот приступ рыданий прошел, и Лили затихла в безмолвном отчаянии; только дрожали губы и трепетали пальцы. Равенел прошептал: «Мы уедем на Север и никогда не вернемся назад», — но она ничего не сказала. И продолжала упорно молчать, пока он не спросил ее, не принести ли к ней Рэвви. И тогда, словно небо ниспослало ей утешение, она со страстной горячностью крикнула: «Да!» Доктор оставил Лили с младенцем и с полчаса не входил к ней, зная, что лучшего лекарства сейчас для нее не найти.
Ему предстояло решить срочное дело: надо было устроить так, чтобы Лили больше не видела миссис Ларю. Он и сам не желал ее видеть, разве только в гробу. Потому, запечатав в конверт роковое письмо, он отослал ей его, приложив от себя записку, которая, надо признать, далась ему нелегко.
«Сударыня, ваше письмо, которое я прилагаю, попало к моей дочери. Она тяжело больна. Надеюсь, у вас хватит чуткости не видеться более с ней».
Когда служанка вернулась от миссис Ларю, доктор спросил ее:
— Джулия, ты отдала письмо миссис Ларю?