Восьмидесятилетний Хонда смертельно болен: врачи обнаружили у него рак Единственное, чего он хочет перед смертью, это встретиться с Сатоко; Хонда вдруг вспомнил, как шестьдесят лет назад вез ее со свидания домой, как она рассказывала ему о своей любви к Киёаки, потихоньку вытряхивая из туфель песок. За это время она стала настоятельницей монастыря, в котором приняла постриг, и Хонда решил, что ему еще хватит сил туда добраться. В Киото он остановился в гостинице, затем поехал на машине в Нара; по дороге его поразило, как быстро растут кругом многоэтажные дома, как изуродовали классически совершенный пейзаж телевизионные антенны, сколько появилось повсюду бензоколонок, ларьков с мороженым и кока-кокой, сколько народу около небольших заводиков мучается на самом солнцепеке, ожидая автобуса.
В уютном заповеднике японской старины Нара он ненадолго успокоился. У подножия холма Хонда вышел из машины, чтобы совершить свое последнее восхождение, хотя асфальтированная дорога вела до самых ворот монастыря. Шофер укоризненно смотрел, как старик начал взбираться по крутой тропке, бегущей между стволов криптомерии, чьи тени ложились черными полосами, перемежаясь с белыми полосами света. Хонда в изнеможении падал на каждую скамью, но внутреннее чувство подсказывало ему, что он непременно должен не просто повторить свой прежний путь по снегу вслед за другом, но уподобиться во всем чахоточному больному, который много раз поднимался в гору, совсем обессиленный. В монастыре его встретили очень любезно, и восьмидесятилетняя настоятельница Сатоко сразу же к нему вышла, на удивление молодая, несмотря на отчетливые, словно бы промытые морщины. «Раньше он видел ее будто на свету, а теперь на ее лицо упали тени. За шестьдесят лет, прожитые Хондой, она всего-навсего отступила в тень». Он наконец отважился заговорить с настоятельницей о Киёаки, но это имя ей было не знакомо. Может быть, она просто стала глухой и не расслышала?[37] Нет, она расслышала хорошо, но Киёаки Мацугэ ей действительно незнаком. Хонда осмелился упрекнуть ее в неискренности: разве можно забыть Киёаки?
— Господин Хонда, я ничего не забыла из дарованного мне в прошлом. Но, боюсь, Киеяки Мацугэ мне неизвестен. Вы уверены, что он когда-либо существовал?
— Но откуда же тогда мы с вами знаем друг друга? Существуют архивы, документы подтверждают, что семьи Аякура и Мацугз были на самом деле.
— Да, в прошлом документы что-то значили. Но вы в самом деле убеждены, что Киёаки Мацугэ существует? И как вы сможете доказать, что мы друг друга знаем?
— Я приходил сюда шестьдесят лет назад.
— Память — зеркало миражей. Иногда в ней всплывают такие далекие образы, что мы не в силах их разглядеть. Иногда — те, что только кажутся близкими.
— Но если не было Киёаки, значит, не было Исао, не было Йинг Чан. Что же, не было и меня?
— Есть мы или нет, говорит нам сердце, — отвечает настоятельница,
На прощание она ведет старика во внутренний дворик монастыря, где нет ничего, кроме лучей палящего солнца и обведенного квадратом стен пустынного дивного неба. Так закачивается тетралогия «Море изобилия».
Для нас важнее всего понять, каким образом блестящий писатель Мисима, которым восхищались и возмущались — что по сути одно и то же — из-за его вызывающих и потрясающих книг, стал человеком, ищущим смерти. Честно говоря, попытка отчасти бессмысленная, — известно, что тяга к смерти нередко сопутствует людям, страстно любящим жизнь, и мы находим эту тягу уже в самых ранних его произведениях. Но важно определить, когда именно он выбрал себе именно такую смерть и выносил ее — мы уже говорили об этом в начале нашего эссе — как свой главный шедевр.
Обычно принято называть 1959 год: роман «Дом Киоко», которым он очень дорожил, публика не оценила; но для писателя, который написал столько произведений и готов был написать еще столько же, равнодушие читателя вряд ли стало смертельным ударом. Немногим позже, а точнее, позже некуда, — если не забывать, что мы размышляем о смерти Мисимы, которая наступила ровно через год после этого, — его надежды были вновь горько обмануты: Нобелевскую премию, а он рассчитывал ее получить, присудили его другу и учителю, великому писателю старшего поколения, Кавабате, описывавшему в изысканно импрессионистической манере только ту Японию, что ещё сберегала хоть какие-то следы прошлого. Для Мисимы, по-детски жаждавшего признания Европы, это было серьезным, ударом, тем более серьезным, что решение вскоре умереть навсегда лишало его такой возможности. Но и это разочарование царапнуло его, не затронув глубин: мы знаем, что он поспешил поздравить победившего учителя, выразив ему свое восхищение, знаем, что Кавабата считал шедевром тетралогию, над которой Мисима тогда работал, ведя ее к завершению.