Что же отсюда вытекает? Что касается тюрьмы, Фуко случается утверждать, что произошла она недавно (но эргастулы появились отнюдь не вчера). И еще — и для него это даже важнее, — он отмечает, что тюремная реформа ничуть не моложе самого учреждения тюрем. В каком-то укромном уголке его духа это означает невозможную необходимость реформировать то, что реформе не поддается. И еще (добавлю уже я), не демонстрирует ли монастырская организация превосходство разъединения, чудодейственность пребывания наедине с самим собой (или с Богом), высшую пользу, проистекающую из молчания — благоприятной среды, где вырастают самые великие святые и закаляются самые закоренелые преступники. Возражение: одни соглашаются, другие подвергаются. Но так ли уж велика разница и не больше ли ограничений в монастырях, чем в тюремном пространстве? И в конечном счете, разве бывают иные пожизненно заключенные, кроме давших обет на всю жизнь? Небеса, ад — расстояние либо бесконечно мало, либо бесконечно велико. По крайней мере не вызывает сомнений, что как обвиняет Фуко сам по себе не разум, а опасность некоторых видов рациональности и рационализации, так и интересует его не вообще понятие власти, а властные отношения, их образование, особенности, их ввод в действие. Когда имеет место насилие, все ясно; но когда имеет место участие, тогда, быть может, на самом деле имеется лишь последствие некого внутреннего насилия, скрываемого в недрах самого убедительного согласия. (Как упрекали Фуко за пренебрежение при анализе различных властных механизмов значимостью центральной, основополагающей власти! Отсюда выводят и его так называемый «аполитизм», его отказ от борьбы, которая могла бы однажды стать решающей (окончательная битва), отсутствие у него какого бы то ни было проекта всеобщей реформы. Но замалчивают при этом не только его непосредственную борьбу, но и решение не играть с «великими планами», которые не более чем выгодное алиби повседневного рабства.)
Трудное, на мой взгляд, — но также и привилегированное положение Фуко можно было бы уточнить следующим образом: известно ли, кто он, ведь он не признает себя (находясь в постоянном слаломе между традиционной философией и отказом от всякого духа серьезности) ни социологом, ни историком, ни структуралистом, ни мыслителем или метафизиком? Когда он занят дотошным анализом, связанным с медицинской наукой, с современным уголовным правом, с предельно разнообразными применениями микровласти, С дисциплинарным обложением тел или, наконец, с бескрайней областью, которая протянулась от признаний виновных до исповеди праведных или до бесконечных монологов психоанализа, задаешься вопросом, изымает ли он первым делом отдельные факты, имеющие значение парадигм, или же прослеживает историю в ее непрерывности, из которой выделяются разнообразные формы человеческого знания, — или, наконец (как его обвиняют некоторые), не пробегает ли он как бы случайно по полю событий известных, или, еще лучше, непризнанных, на самом деле умело подбирая их, чтобы напомнить о сомнительности всякого объективного знания и об иллюзорности возможных претензий субъективности? Не признается ли он сам Люсетт Фина: «Я никогда не написал ничего, отличного от вымысла, и прекрасно отдаю себе в этом отчет»? Иначе говоря, я — выдумщик, редактирующий выдумки, от которых нескромно было бы ожидать нравоучений. Но Фуко не был бы Фуко, если бы не поправился или не нюансировал тут же сказанное: «Но я думаю, что можно заставить функционировать вымысел внутри истины». Тем самым понятию истины не грозит отставка, а из виду не теряется идея субъекта или вопрошание о конституции человека как подданного субъекта. Я уверен, что замечательная книга Клода Морали «Кто сегодня я?» не оставила бы Фуко равнодушным[2].
Общество крови, общество знания
Между тем возврат Фуко к некоторым традиционным вопросам (даже если его ответы и оставались генеалогическими) ускорили обстоятельства, на прояснение которых я не претендую, поскольку они представляются мне достаточно приватными и к тому же знание о них ничего не даст. Сам он объяснился, не вполне, правда, убедительно, о длительном своем молчании, последовавшем за первым томом «Истории сексуальности», за той самой «Волей к знанию», которая является, быть может, одним из наиболее притягательных его произведений — своим блеском, отточенным стилем, своими утверждениями, ниспровергающими общепринятые идеи. Книга, напрямую связанная с «Надзирать и наказывать». Никогда не высказывался Фуко столь ясно о власти, которая осуществляется не из некоторого единого и суверенного Места, но идет снизу, из глубины социального тела, отпочковывается от локальных — подвижных и переходных, подчас мельчайших — сил, вплоть до обустраивания в могущественную равномерность, превращаемую тягой к усреднению в гегемона. Но откуда же этот возврат к медитации о власти, когда новая цель его размышлений — разоблачить механизм сексуальности? По многим причинам, из которых я, отчасти произвольно, выделю лишь две: дело в том, что подтверждая свой анализ власти, Фуко намеревается не признавать претензий