И не только из-за того, что Д'Агостино считается одним из лучших стилистов нашего времени — место его переводчика по-прежнему оставалось вакантным; стоило мне представить себе, что я смогу получить эту работу, стану жить в Венеции и, покинув тоскливые, застойные воды академической рутины, попаду в бурный поток настоящей литературы… Ну знаете, если честно, мне даже нехорошо становилось от этой мысли.
Я зашел в «Марборо» и купил всего за три восемьдесят девять прекрасное издание «Неистового Роланда»[3] с рисунками Доре,[4] которое намеревался подарить Моне по случаю ее четвертого развода.
На Семьдесят первой улице, прямо посреди дороги, валялся изувеченный колпак от колеса. Его сплющили проезжающие грузовики, и в небольшом углублении в центре образовалась лужица. Глядя на нее, я почему-то подумал о церемониальной посудине инков, из погребальных пещер в Мачу-Пикчу,[5] посудине, на которой проступают какие-то темные пятна, может быть, кровь.
Франклин Ксавьер (я никогда не верил, что это его настоящее имя) был кошмарным типом, и никто из нас не сомневался, что Мона вышла за него замуж только из-за его связей с академическими кругами, дающими известные преимущества. Устав от самого Франклина, академических кругов и всего прочего, Мона бросила Ксавьера и улетела одному Богу известно почему — в Миннеаполис, чтобы получить развод. Понятия не имею, сколько времени нужно там для этого прожить, но в конце концов она вернулась, и ее дом снова открыл свои двери.
ДАгостино не пришел. Правда, позвонил и извинился.
Я стоял так, что Мона меня прекрасно видела, когда с ним разговаривала, но она ничего про меня не сказала. Кормили у нее, как всегда, хорошо. Просто великолепно, если быть справедливым: Мона нанимает лучших поваров. Я, естественно, был невероятно разочарован. Но все-таки подарил ей «Роланда»; сделать красивый жест ужасно приятно.
Все воскресенье я проверял экзаменационные работы. Они навеяли на меня невыносимую тоску. Последнее время во мне крепнет уверенность, что в Колумбийском университете учатся не человеческие существа, а южноафриканские бабуины. Причем у каждого есть машина. Стоит выйти на улицы Нью-Йорка, моментально чувствуешь, как их ядовитое дыхание наполняет легкие. Кроме того, я подозреваю, что машин в городе стало больше, чем людей. Глядя на блестящие ряды припаркованных автомобилей, заполняющих все пространство между зданиями, невозможно думать иначе. Из Коннектикута приехал Сигал, чтобы отвезти меня на «Сон в летнюю ночь», постановку, о которой сейчас все только и говорят, а потом мы забрали его машину со стоянки: девять этажей из хрома и стали, где плотно, бампер к бамперу, выстроились механические чудовища — целое здание для автомобилей. Невозможно думать иначе.
А в понедельник вечером меня вызвал в свой кабинет Офелиа, очень плотно прикрыл дверь и остался стоять, прижав к ней ладонь левой руки, словно боялся, что ее распахнет какойнибудь неожиданный сейсмический толчок. Разговор у нас получился весьма неприятным. Качество моей работы заметно ухудшилось. Я перестал проявлять к ней интерес. Из опроса студентов следует, что уровень преподавания недопустимо низок. Комитет по контролю обеспокоен. Из Комитета по достижениям поступило сообщение, что последняя публикация, подписанная моим именем, вышла четыре года назад.
Офелиа не сказал ничего о сроках пребывания в должности. Но мой контракт заканчивается в мае.
Он очень часто употреблял слово «посредственность».
Я смотрел мимо его лысеющей головы на машины, проезжающие мимо, несущиеся куда-то вдаль, по своим делам.
И представил себя тольтеком,[6] неожиданно перескочившим через многие тысячи лет и попавшим на эту улицу: впервые в жизни бедняга увидел отвратительные, сверкающие чудовища с огромными стеклянными глазами, гладкой, разноцветной шкурой и железными клыками, абсолютно симметричными и словно покрытыми лаком; мои легкие наполнились воздухом, потому что я стал свидетелем того, как несчастные мужчины и женщины, которых пожрали эти уродливые чудища, на огромной скорости уносятся в их мерзкой утробе куда-то в неизведанные дали.