– А что? – не утерпел спросить белокурый.
– Сказывают… не государя хоронят, – как бы про себя проговорил чернобородый, – а простого офицера, государь же быдто жив…
Казаки въехали в лес, за которым дорога направо шла в Петергоф, налево в Гатчину.
«На Украину бы уйти, в село Кабанье, в Изюмский полк, – мыслил под вспышки молний чернявый, – сговор был с парнем знакомца, казака тамошного Коровки, как переходили границу; а не то бы – в Польшу, в наши древней веры слободы, – назваться выходцем из Неметчины… Не кнутьём да батожьём токмо сыту быть. Пройдёт время, забудут все про беглого… В те поры сызнова на Дон, за Волгу… либо на Яик… Ох, терпит мать сыра земля, старо благочестие, подневольный народ… Стонет родима сторонушка, вся как есть Рассея… Больше вытерпу нет! Ох! С Иргиза, с Берды, с Лабы-реки, с Узеней, со всех скитов да умётов – стекутся, сбегутся невольнички, попранной веры стадо… Я-де, православные, ваш владыко и царь!.. Господь спас, верный офицер выпустил из Питера… Показался гвардионцу, покажусь и всему честному Христову народу, всей голытьбе, готовой за волю, за дедовский, изначальный закон на всяку погибель…»
– Ваше благородие, а ваше благородие, – стал будить чей-то голос Мировича, заснувшего под деревом, близ Горелого кабачка, у перекрёстка петергофской и гатчинской дорог.
Он открыл глаза. Перед ним, в сумерках, перегнувшись с коня, стоял без шапки чернобородый казак, другой виднелся вдали.
– Это ли дорога на Гатчину? – спросил казак.
– Она самая.
– Спасибо, ваше благородие…
– А ты, стой, откуда? Из Питера?
– Так точно.
Мирович вскочил.
– Схоронили государя? – спросил он. – Схоронили?
Казак покосился на офицера, надел шапку, ответил:
– Жив! хоронят другого! – и, хлестнув нагайкой по коню, поскакал вдогонку товарища.
«Новые смутные толки, шевелится серый народ! – подумал Мирович. – Сектанты, тёмная чернь волнуется, ковы готовят во тьме… Да что, лапотники, глупые волы. За рога их мигом и в новое ярмо… Истина – в сердце масонов… Они – светильники, вожди… им одним её обрести!».
Предположенное заседание масонов окончательно раздавило и увлекло Мировича. Его туда ввёл Ушаков. Там он слышал горячие речи, клятвы не отступать от добра. Он стал готовить какую-то записку. Но в это время Нарвский пехотный полк, в котором он числился, получил назначение с марша от Митавы – двинуться безостановочно на Тверь, к коронации в Москву.
Мировичу объявили приказ: догнать полк под Новгородом, куда он должен был отвезти из коллегии бумаги. В день выезда он получил из Москвы письмо от старшей сестры, Прасковьи Яковлевны. Слух о коронации и о скором ожидании в Москву полка, где он служил, радовал его близких.
«Уж так-то, ненаглядный братец Вася, – писала Прасковья Яковлевна, – соскучились мы по вас. Сам повидишь ноне, своими глазами, несносности и бедства трёх неимущих горемык, ваших сестриц. А мы всё ещё, братец, в горьком сиротстве, маемся на чужбине, не имея за тяжкий, ах, тяжкий грех, слышно – за измену отечеству злосчастного и вредного нам предка нашего, бывшего генерального бунчужного, Фёдора Ивановича, – ни одёжи, приличной званию, ни верного куска хлеба, ни сносного в наши годы угла. Помоги, Василий Яковлевич».
«Боже! да где ж твоя правда? и там наклеветали! Никакой измены не было, никакой!» – сказал себе, скомкав письмо, Мирович. Он кликнул извозчика. «Все безбожники! – думал он. – А если для них нет Бога и нет природного государя, Третьего Петра, – то где же Бог и где счастье на земле?».
Он поехал на Литейную, к Гудовичам. Вызвав Гашу, Василий Яковлевич узнал, что семья графа в горе: за непринесение присяги, а потом за отказ от службы новой государыне граф был выслан безвыездно в свои черниговские деревни. Поликсена, по словам Гаши, оставила Птицыных и за неделю назад неизвестно куда уехала.
Догнав полк, Мирович в августе приблизился с ним к окрестностям Москвы.