— Ах, Матвей! — воскликнула Клавдия Владимировна. — У тебя всё шутки, а это вопрос серьезный, и потом, знаешь ли, это кощунство — шутить над погибшим во время блокады Ленинграда. Что ты скажешь по сути дела?
— Клавдия Владимировна! Ну какая может быть суть? Сумасшедший какой-то. Еще одна жертва писателей-фантастов. Только и всего. К тому же письмо анонимное. Фи!
А я и не подумала, что прошло столько лет. Так, значит, это совсем не он! После работы я подошла к Клавдии Владимировне и попросила дать мне это письмо, чтобы показать маме. Клавдия Владимировна даже не поняла, о каком письме идет речь, а потом сразу согласилась.
— Ах, это письмо… Конечно, конечно, возьми его. Пусть Дашенька развлечется немножко.
Но мама не развлекалась этим самым письмом. Наоборот, когда она прочитала это письмо, то стала очень печальной и сказала:
— Знаешь, Татка, Калабушкин мне это поручил, и я должна была довести все до конца. Ведь не могут ВСЕ люди во что-то верить. Один кто-нибудь должен поверить, но только очень. Татка, дорогая Татка! Если бы ты только видела, как он горел, как он надеялся… А доктор Головачев, который и рассказал мне историю Рабчинского! Ах, Татка, как он хотел, чтобы это не оказалось выдумкой! Чтобы все оправдалось.
И ведь Ростислав Васильевич относился серьезно к истории Рабчинского. Очень. Он даже говорил мне об этом в тот день, когда уходил на фронт. Выходит, что я не оправдала их надежд. Надо было собрать экспедицию энтузиастов. Ведь сейчас многие увлекаются подводным плаванием. А я не смогла все это организовать. Почему? Ты не презираешь свою глупую мать, Татка?
— Эх ты, мамонт! Да ты что, в самом деле, что это с тобой? Как ты смеешь прибедняться! Да это совсем на тебя не похоже! Все будет. Все еще впереди.
И мы с ней проговорили до двух часов ночи, а потом, когда я уже заснула, вдруг меня разбудил мамин голос:
— Татка, проснись, послушай, что я тебе скажу. Это же он, ну конечно, он. Понимаешь, ведь видела его только я, а мне было тогда двадцать три года и, конечно, мне он казался стариком, если ему было пятьдесят, тем более седые волосы, мало зубов… А ведь у него были совсем маленькие сыновья-двойняшки. Ты помнишь, они погибли… А все стали называть его стариком с моих слов, конечно. Это, безусловно, он, и ему сейчас восемьдесят с хвостиком, и живет он в Ленинграде. Вот посмотри штамп на письме. Оно из Ленинграда.
Я вскочила с кровати, зажгла свет и села на мамину кровать.
— И потом, Татка, посмотри, какие могут быть еще сомнения: почерк тот же самый, что и на карте. Посмотри, высокие буквы, каждая отдельно, как будто не написанная, а нарисованная. Во всяком случае, это тот же человек, который писал объяснения к карте. Тот же высокопарный стиль. Это он! Ну, а если это не тот старик, то значит, кто-то другой, кто знает тайну, и он живет в Ленинграде. Татка, ты берешь отпуск и едешь в Ленинград!
— Мама! — закричала я и стала душить ее в объятиях. — Но как же ты останешься одна?
— Тата, о чем ты говоришь! Ты же знаешь, что для нас нет ничего главнее в жизни.
Я знала. Знала, что для меня — нет главнее. Ну… а для мамы… Может быть, даже это вернет ей ноги!
* * *
И вот я в Ленинграде. Я много читала и слышала про всякие прекрасные города — про Рим и Париж, про древний Самарканд и современный Мехико. Но я уверена, что не было, нет и не будет прекрасней города, чем Ленинград. И хотя внутри меня горит нетерпение, все-таки я не могу удержаться, чтобы еще раз не вернуться на Невский и потом неожиданно выйти на Дворцовую площадь и еще раз прошвырнуться по улице Росси.
В ту ночь, когда мы с мамой решили, что я поеду в Ленинград, мы сидели с ней до утра, не спали ни минуты. Мама взволновалась, что я буду в Ленинграде. Ей самой так хотелось его увидеть! И потом, она всегда мечтала, что сама мне его покажет. Проведет по любимым местам, покажет любимые дома. А Эрмитаж! Даже и представить себе не могу, как мама переживает, что не может сама показать мне Эрмитаж.
Эх, что же мы раньше так и не съездили в Ленинград, когда мама была еще здорова… Ну, хватит расстраивать себя!