— В мае, — ответила Ульрика, с улыбкой выслушав диалог бабушки и внучки.
— Забавно: твой ребенок может родиться с тобой в один день, — проделав некоторые расчеты, сообщила Ханна. — Тебе будет тридцать два. Боже, как время-то бежит! Вы и впрямь стали совсем взрослые, так что сами знаете, как лучше… Об одном только прошу: уж не забывайте меня, старуху.
— Мама! — вскричала Ульрика. — Сколько раз я тебе говорила, чтоб ты даже думать так не смела!
— Ну ладно, ладно, не сердись. — Ханна вернулась на кухню и снова занялась ужином. — Куда это Ахим запропастился? С детства не был домоседом, все любил под каштанами сидеть…
Между тем наступили сумерки. Солнце скрылось в белесой пелене. Один за другим зажигались огни. Лаяли собаки. Где-то не переставая тарахтел мотоцикл, — видимо, никак не заводился. Стоя у изгороди, Ахим увидел вдали крышу товарного состава, медленно, с перестуком тащившегося в Галле или Лейпциг. Там, куда убегали рельсы, лежал комбинат. Странно, Ахиму показалось, что небо в той стороне какое-то особенно мрачное, зловещее, точно там никогда не было звезд, а извечно зияла лишь черная, космическая дыра…
Последний месяц, пока Ахим дорабатывал положенный до увольнения срок, редакцию возглавлял Лерман, бывший его заместителем. Лет на двадцать старше Ахима, всю свою жизнь проработавший в разных газетах, он тем не менее, несмотря на все свое прилежание и даже честолюбие, был классической серостью. Семь лет Ахиму приходилось переписывать его материалы. Он делал это безропотно и без эмоций, чтобы не обижать коллегу. Теперь же «Факел» стал чем-то вроде ведомственного бюллетеня: Лерман, совершенно не владевший пером, нашел выход из положения в том, что почти всю газетную площадь отвел под публикацию всевозможных речей и официальных документов. Газету перестали читать, и Ахим — одним из первых.
Разумеется, после ухода из редакции он не мог особенно привередничать и внутренне был согласен на любую работу, даже самую непрестижную, будь то дворником или разнорабочим на стройке. С одним-единственным условием: только не в Айзенштадте. Для него была непереносима мысль, что кто-то будет посмеиваться за его спиной и ехидничать: мол, во как Штейнхауэра жизнь мордой об стол приложила… Он был готов влачить самое жалкое существование, но только не «исправляться», к чему его призывало собрание.
У меня есть своя голова на плечах, думал он. И пока я свободный человек, я буду идти собственной дорогой… Возможно, когда-нибудь я вернусь в биологию: как-никак закончил биофак, хоть и семь лет назад, ну да знания остались. Чем плохо? Буду работать в лаборатории, ставить опыты над мышами и крысами: хорошее, чистое дело… Несмотря на работу в редакции, он был в курсе того, что происходило в биологии, регулярно читал научные журналы, так что квалификации не потерял. Ему было известно, что генетика перестала считаться «буржуазной лженаукой», получила как бы второе рождение, с профессора Безендаля сняты все вздорные обвинения, и он возглавил исследовательский институт. Быть может, именно сейчас он сможет реализовать себя как ученый с наибольшей полнотой.
Но и литературу он не забросит. Страсть к писательству в нем не только не угасла, а лишь окрепла. Все больше и больше его захватывала идея повести. Он пытался выстроить сюжет. Велик был соблазн воспроизвести недавно пережитое, но он чувствовал, что очень легко может сбиться, так сказать, на созерцание собственного пупа. Описание пережитых злоключений казалось ему занятием слишком банальным. Он опасался, что, отталкиваясь только от своего опыта, может невольно исказить жизненную и историческую правду, впасть в субъективизм, не имеющий ничего общего с реализмом. Нет, тут требуется нечто другое. По типу повесть должна быть чем-то вроде «Михаэля Кольхааса»[10], как ни страшно ставить для себя такие ориентиры.
Некто борется против несправедливости. Чем кончится его борьба: победой или гибелью?
Стало совсем темно. Даже снег в поле перестал белеть. Ахим снова посмотрел в сторону Айзенштадта и опять подивился угрюмой черноте неба над городом…