Дрессировщик понимал, что именно беспомощность Связанного спасает его от зависти. Кто знает, не прибедняется ли, не товарищам ли в угоду он в мокрой, облепившей тело одежде неуклюже, с камня на камень пробирается к берегу. Жена дрессировщика уверяла, что и самая дорогая одежда (а одежда Связанного отнюдь не была самой дорогой) не выдержит такой стирки, но муж успокаивал ее тем, что все это ненадолго. Так он вообще пресекал все разговоры: контракт-де заключен только на лето. Но он явно темнил, обманывая заодно и самого себя. По совести говоря, он всех своих львов и акробатов променял бы на Связанного.
И он доказал это в тот вечер, когда циркачам вздумалось прыгать через костер. Позже он сообразил, что они затеяли это не потому, что лето было на ущербе, нет, они затеяли это из-за Связанного, который по обыкновению лежал у огня и поглядывал на них. По лицу его блуждала улыбка; или то был отблеск пламени, кто знает? О нем вообще никто ничего не знал, ибо рассказы свои он неизменно начинал с того момента, когда вышел из леса.
Итак, в тот вечер два акробата ни с того ни с сего схватили его за руки и за ноги, подтащили к самому костру и стали раскачивать, а двое других, по ту сторону, будто в шутку расставили руки. И Связанного швырнули, но бросок оказался недостаточно сильным. К тому же те двое отпрянули, чтобы удар не свалил их, как они потом объяснили. Связанный упал на тлеющие угли и, конечно, загорелся бы, если бы хозяин собственноручно не вынес его из огня: прежде всего он спасал путы, которые вспыхнули бы немедля. Он же был уверен, что все дело в путах, только они дают ему полный сбор. Виновных тотчас уволили.
Спустя несколько дней жена дрессировщика проснулась от шороха чьих-то шагов по траве и выскочила из фургона как раз вовремя, чтобы помешать клоуну сыграть свой последний номер. У шута не было при себе ничего, кроме ножниц. На допросе он настаивал на том, что и в мыслях не имел покушаться на жизнь человека. Он только хотел перерезать путы. Клоун взывал к милосердию, но его уволили тоже.
Связанного забавляли эти старания: ведь он мог и сам освободиться, лишь бы захотеть, но, может быть, стоило сперва разучить еще парочку-другую прыжков? «Мы бродячие артисты, мы бродяжничаем с цирком». Ночами, лежа без сна, он не раз вспоминал эту детскую песенку. С того берега долго еще доносились голоса возвращающихся домой зрителей, которых течением снесло далеко вниз. Он смотрел, как искрится река, как в лунном свете тянутся из густого тальника молодые побеги, и не вспоминал об осени.
Дрессировщик боялся опасности, подстерегающей Связанного во сне. И не потому, что нашлись бы охотники освободить его: уволенные акробаты или подосланные ребятишки — с этими он мог бы сладить. Опасность таилась в самом Связанном: он забывал во сне о путах, и пасмурными утрами они каждый раз сызнова ошеломляли его. В гневе силился он встать, вскидывался и падал обратно. Вчерашние рукоплескания звучали уже где-то далеко, сон еще туманил сознание, шея и голова были слишком свободны. Человек в путах являл полную противоположность человеку на виселице: веревка стягивала все его тело, кроме шеи. Как бы ему в такую минуту не подвернулся нож. Иногда дрессировщик подсылал к нему под утро жену. Когда она заставала его спящим, она склонялась над ним и приподнимала путы. Веревка заскорузла от влаги и грязи. Женщина проверяла, не слишком ли натянуты путы, дотрагивалась до его стертых в кровь суставов.
Но вот о Связанном поползли всевозможные слухи. Одни утверждали, что он сам наложил на себя путы, а уж потом присочинил историю с ворами; к концу лета возобладала именно эта версия. Другие допускали, что Связанный сам пожелал этого и что тут не обошлось без хозяина цирка. Недомолвки, манера обрывать разговор, едва только речь заходила об ограблении, — все это подогревало воображение людей. Над простаками, которые все еще верили Связанному, посмеивались. Никто не догадывался, какого труда хозяину стоило удержать его в труппе, сколько раз Связанный заявлял, что с него хватит, пора кончать, и так, почитай, все лето пропало.