- Что-то наш мальчик расшалился, - тихо промолвил хозяин. Он вообще-то был в этом доме на вторых ролях, так сказать, певцом за сценой.
Стоит описать меню. Оно было душераздирающим: сладкий немецкий ликер цвета дыма над трубами завода "Крекинг", немецкие же кексы в серебряной бумаге, джем из консервной банки. Хозяйка сдержанно улыбалась этому импорту из ближайшего ларька. Да, еще у всех троих рядом с чайной чашкой лежал "Марс", и он должен был нас, как говорится в рекламе, "зарядить бодростью на целый день". Но день уже подходил к концу. По-моему, они просто отобрали гуманитарную помощь у какой-то старухи. "Вот это скупость, - подумал я, - от этого стола не может быть никакого стула". Тем более мы восседали на высоких неудобных табуретках.
- Мы как Оман, Артаксеркс и Эсфирь. Помните, у Рембрандта? - блеснула хозяйка.
"У них на столе не было "Марса", - сказал я сам себе.
Потянулся культурный разговор о культуре. И это тоже было невыносимо и душераздирающе. Я спасался только тем, что давился ликером и выходил покурить на балкон, где через год должен потечь жирный угар барбекю.
Вечерело. Ликер кончился, а я почему-то не уходил.
- Может быть, пригубить что-либо более крепкого, - возбудил я тишину, прошиваемую только тиканьем пошлых настенных часов в духе Дали. Стрелка на потекшем блине циферблата уперлась в "семь", - пока не поздно, я могу и сходить.
- Да что вы, сейчас одни суррогаты! - вскричала она с какой-то нечеловеческой брезгливостью.
- Ну, не одни.
- У нас вообще-то все свое, так сказать, с дачи, не знаю, как вы к этому отнесетесь...
- К этому я уж отнесусь хорошо.
- Павел, нацеди штоф.
Где-то в глубине квартиры Павел нацедил.
Дивный-дивный самогон, дивные-дивные сладкие помидоры, дивные-дивные малосольные огурцы. И разговор у нас совсем другой пошел.
К середине штофа выяснилось, что она женщина необыкновенной доброты. Или я что-то упустил, но когда стал прислушиваться, то понял, что путаная история уже подходила к сладостному разрешению, и та женщина, о которой шла речь, выглядела просто из ряда вон, восхитительно, а муж так ее любил и нежил, что даже сам подкрасил ей помадой губы, оправил складки и вырез платья, взбивал челку... И я напрягся при словах, сказанных с радостной улыбкой, что она, та чудная женщина, совершенно, абсолютно ничем не пахла...
- Почему это совершенно ничем? Ведь хоть чем-то пахнут...
- Я имею в виду очень неприятный летом запах тления. Ведь иногда к покойнику невозможно подойти.
Тут неожиданно вступил певец за сценой:
- У нее, помнится, были очень хорошие работы по Мухоиарским говорам, где она приоткрыла проблему аканья...
- У этой злобной суки, Павел, да будет тебе известно, хорошо приоткрывался только кошелек, когда она экзаменовала заочников!
И хозяйка, горя углями ненависти, преподробно описала несколько жарких эпизодов, которые покойную характеризовали не с лучшей стороны, а, скажем честно, - омерзительно. Партийная карьеристка, бездарь, существо удивительной злобы, блядь и подстилка, только в гробу в ней проступило что-то человеческое. Но смерть вообще великий лекарь. Она так преображает людей. Сильней, чем сон.
Под эти речи сыну в маленьком крематории СВЧ разогревался спартанский ужин.
Стрелка стекала к "девяти".
Действие развивалось по законам С. Дали.
Штоф опустел.
Ребенок, постучавшись и пропищав: "Можно войти?" - принес поднос с грязной посудой. Уходя, он грустно сказал:
- А теперь я хочу пожелать всем покойной ночи и передать мой привет и благодарность Микеше.
Именно "покойной", а не спокойной ночи.
Когда он вышел, я с волнением спросил:
- За что он благодарит Микешу?
- За то, что сегодня не было наказания за содеянное, - отвечала, улыбнувшись, добрая мать.
- Угу, не было, - икнул певец.
Он явно хотел за сцену, где можно было нацедить еще один штоф.
За сцену, так за сцену. Тем более, добрая мать с радиотелефоном ушла в глубину квартиры. Что ж добрым друзьям не нацедить добрый штоф доброго зелья.
- Правда, Павел?
Певец уже не вязал лыка, он гордо бормотал, обращаясь ни к кому:
- Он хоть и член-корр., но пьет на мои деньги.