Нет, не проснулся. Сморило его в душной от огня, многих тел и дыханий гриднице. Пусть спит. Не будить же его теперь при боярах: скажи свое слово, князь… Да и бояре не его слова ждут, а ее. Хоть и вокняжился Михаил прошлой зимой, наследовав преставившемуся от скорой грудной болезни Святославу, а решать пока ей. Пусть спит…
Однако, прикрыв глаза, не спал Михаил. Всей силой юной души молил он Господа направить его на путь, дать силы и разума для спасения: «Господи, помоги!..»
«И от престола исходили молнии и громы, и гласы, и семь светильников огненных горели перед престолом…»[10]
Свет белый слепил во тьме, перед закрытым взором ангелы на небесных конях метали огненные грозные молнии, предупреждая о муках. Но что муки земные, когда в молитве в ту ночь увидел он золотой небесный венец.
Яко Твое есть царство и сила, и слава вовеки. Аминь.
— Молвите, на чем стоите, бояре?..
Знала, что скажут: решай, мол, сама. А как ни решай — все лихо. И воевать с великим князем опасно, и кланяться ему боязно. Не тот человек Андрей Городецкий, чтобы примириться с братом навеки — до первых татар этот мир. А там никто не ведает, какой кровью отольется тверичам сей поклон. Как ни крепка была Ксения Юрьевна, а и она устала, тяжко ей, когда-то простой новгородской боярской дочке, от власти великокняжеской. Да и дела ратные разве ее ума вотчина? Была бы одна, завыла б теперь по-волчьи.
— Ну…
Переглянувшись с иными и взяв старшинство на себя, поднялся старый лис Никифор Шубин, умевший хитрыми обольщениями и гнев отвести, и выгоду поиметь, коли надо.
— Не гневайся, государыня, но сама, поди, видишь: нету на сей раз в твоих боярах единомыслия. Воевать идти скажешь, сам в дружину пойду, на поклон пошлешь — в землю поклонюсь Дмитрию Александровичу. Хоть и стар я поклоны-то бить. А нет другого-иного у нас, кроме тебя с князем да отчины. Как скажешь, княгиня, так и будет по-твоему…
Ничего нового не услышала Ксения Юрьевна. И у самой пусто стало на сердце — один бабий страх. Но разве скажешь кому про слабость?..
Как лед на реке в большие морозы, позеленели уже от первого света толстые стекла в оконцах, гоня последний ночной испуг, далеко на концах и на княжьем дворе сторожа перекликались насмешливо, и наконец в церкви Успения Богородицы, что в Отроче, радостно вскинулись звоном колокола, сзывая православных к заутрене[11].
Закрестились бояре на образа, на чудную, греческого письма, икону Божией Матери, сиявшую в центре иконостаса. И тут, будто проснувшись, поднялся вдруг Михаил и, не отводя взгляда от матери, ломким от волнения голосом произнес:
— Дозволь и мне сказать, матушка…
И до слов его, по одним глазам, горевшим как в лихорадке, с радостным испугом и удивлением Ксения Юрьевна поняла: по его ныне будет.
Еще не набравший дородной стати, тонкий, высокий, с длинными пальцами сильных рук, в зеленом кафтане поверх фламандской сорочки и в княжеской шапке, из-под которой выбивались непослушные темно-русые волосы, он будто смущался и своего роста, и отроческой нескладности, и звонкого голоса. Хотя его белое от природы, безусое, мальчишеское лицо пламенело, выдавая душевную маету, однако говорил он веско, не торопя слова, словно о давно порешенном, как и надобно князю.
По чести сидел на отчем столе Михаил, считаясь этим большим боярам, многие из которых служили еще Ярославу[12], отцом и князем, но так говорил он с ними впервые.
— Ежели мы, бояре, впустим Дмитрия Александровича в нашу землю — заране повиноватимся. А в том, что брат мой Святослав нарушил волю великого князя владимирского, вины его нет — не имущество тверское спасал от его же брата Андрея, но жизнь. — Он замолчал, остановившись глазами на не видимой никому точке за спинами бояр — так, что некоторые непроизвольно вывернули шеи, следя за княжеским взглядом. И добавил: — А ежели кто иначе думает — тот мне враг…
Кажется, дыхание затворили бояре, так неожиданно было для всех, что князь, да нет — все еще княжич, промолчавший за мамкиным подолом всю ночь, — заговорил вдруг, и как! В тишине стало слышно, как в оплывшем воске умирал, потрескивая, огонь.