А с Рильке… Все их отношения с Рильке… Может быть, он, он бы, может быть, понял, он же сам, сам написал ей: Вот мы небо, Марина, там, мы море…[28] Но из этого ничего не вышло по чисто таким, трагическим жизненным обстоятельствам.
Вот здесь, может быть, во славу Цветаевой нужно отметить её отношение к Маяковскому, к человеку, к поэту, который как бы не был специально для неё уготован, специально для её любви рождён. Напротив, она — за вечность, а он — за апофеоз, вот, того времени. Кстати, я всему литературоведению предпочитаю её литературоведение, её проникновение в сходство и разницу между Пастернаком и Маяковским, её фантастический анализ Пушкина, например, «Капитанской дочки». И как бы и получается, что и Маяковский как бы остаётся в долгу перед ней. Потому что пока она восхваляла его всё, пока она приветствовала его в Париже в ущерб себе, в ущерб своей эмигрантской репутации, в общем не нашло это никакого отклика в нём.
И вот её соотношение с революцией, вообще с той порою, когда всё это происходило. Опять-таки как-то получается, что всё это в пользу Цветаевой складывается. Вот она пишет, о революции именно, в статье «Поэт и время»: Второе и главное: признай, минуй, отвергни Революцию — всё равно она уже в тебе — и извечно. И извечно стихия, и с русского 18-го, который хочешь не хочешь — был. Всё старое могла оставить Революция в поэте, кроме масштаба и темпа. Ни одного крупного русского поэта современности, у которого после Революции не дрогнул и не вырос голос, — нет[29]. При том это совпадает с вообще присущей ей мятежностью, о которой она пишет просто по ходу своего рассуждения в статье «Пушкин и Пугачёв», то есть восхваляет заведомую готовность человека к мятежу и как бы даже поощряет пребывание в этом состоянии. Кроме того, её любовь к тому, что вот мы называем народом (и на самом деле так оно и есть), то есть это просто её многократные пылкие утверждения: Я вообще люблю простых людей, вообще люблю народ… И желание всё отдать… Сами знаете, где-то упомянуто, ей никогда ничего не было жалко, если думать, что это пошло на пользу другим, — ни денег, разумеется, которыми она никогда не дорожила, а, наоборот, только презирала, ни… ничего, чем она располагала. И вот как бы получается, что не мы, что не мы, послереволюционные люди, что… что не она перед нами — мы перед нею в долгу. Потому что, в конце концов, здесь музей, построенный отцом, нам, народу так называемому, принадлежат две библиотеки цветаевской семьи и вся её жизнь, до последнего её дыхания. Нам остаётся только прибегнуть к здравомыслию и отслужить ей всё это, поставить всё на должные места.
Вообще эта чрезмерность, о которой я говорила, наверно страшно обременяла людей, на которых падала благосклонность Цветаевой. Вот я уже говорила: не на грудь, а в грудь, до — мой в огнь — синь… Тут надо было иметь большую крупность грудной клетки, огромность воображения, чтобы пойти на это и не закапризничать от столь бурного, столь сильного вселения в тебя другого, любящего человека. Вот знаем, что она сотворяла ещё себе человека (те, кто помнят её, говорят об этом), сотворяла себе его, когда любила, по своему усмотрению. И правильно делала, иначе бы ей пришлось обходиться тем, что я назвала «мышиный сброд умишек». Когда любила человека, человека мужского пола, например, то приходилось и додумывать, наверное, дотягивать этот образ несколько до себя. И какие-то разочарования, наверное, и в этом её ждали. И эта чрезмерность, или непомерность, или как ни скажи — это не вмещает. Откуда вообще всё это? И вкратце лишь я берусь проследить истоки, нисколько не склоняясь к литературоведению и никогда не упоминая вообще никаких биографических данных, кроме того, что кажется мне основоположным.
Мать и музыка, пишет Цветаева, отец и Владимирская губерния и всё, что там, всё, что там, — сельские священники, и трудолюбие, и совершенная, совершенная честность к труду и к людям. И получается, что вот такие чудовища, откуда берутся? Мать у них — музыка, отец — просто впрямую отечество. Марина Ивановна как бы не рассуждала о России, как бы не пререкалась с собственным отношением к России. Она была человек русский в величайшем смысле этого слова, хотя бы потому, что это никогда, её великая русская суть никогда не шла в ущерб другому народу. Более того, она единственный, кажется, русский человек, который во всеуслышанье, да ещё когда, уже во время фашизма, говорит о своей любви к Германии. Потому что никогда, никакой мелочности взора, никогда никакой мелочности в отношении со страной или с человеком. Ей говорят; но там Гитлер, вы что, там, не видите? Она говорит: А я и не смотрю: я вижу Рейн и гётевский, гётевский лоб среди тысячелетий