Миг бытия - страница 18
Да, кстати о снах Марины Ивановны, описанных ею не однажды. Они все замечательны, наводят на многие размышления. И опять поражаешься её не-отдыху никогда. У неё есть такая оговорка: Рабочий после завода идёт в кабак и — прав. Я — вечный завод без кабака[10]. Вечный труд, без забытья, без отдыха, даже без сна, потому что терпеть такие сновидения — это значит творить, никогда не отступиться от единственного дела на белом свете.
Хорошо, со львом разобрались. А море? (Это всё к тому стихотворению.) А море? Что же море? У Марины Ивановны Цветаевой с морем всегда какие-то пререкания, всегда какие-то к морю с её стороны придирки. Попробуем разобраться, что это значит. Обожает строчку «Прощай, свободная стихия!». Или любит у Пастернака: «Приедается всё. Лишь тебе не дано примелькаться». Это любит, но это значит, что она любит образ. Кстати, по её собственному утверждению, она не знает разницы в драгоценности между вещью и образом, между предметом и словом, и сама говорит: Я никаких умерших поэтов не знала, для меня умерший поэт — всегда живая, нуждающаяся в защите личность[11]. Предмет и слово в её исполнении почти всегда совпадают. Так вот. Это море она любит как слово, как образ, но пререкается со стихией. Не однажды об этом читаю: то купается в море, плавает в море, но пишет как бы вокруг да около: Не могу пробиться к сути. Это она-то, которая даже про любовь сказала: Никогда не хотела на грудь, всегда хотела в грудь, всегда хотела внутрь[12]. Ну, не всякий ещё (мы потом об этом поговорим), не всякий ещё на это согласится, и море, тем более, не соглашалось. Нет, оно если берёт, то навсегда. Марина Ивановна боялась этого. И уже в печальное время последних её двух лет где-то записала, уже думая о том, о чём не хочется говорить сегодня: И заведомая враждебность воды, заведомое неприятие воды как последнего, последнего прибежища[13]. Так вот, мы все знаем, что Марина Ивановна любила ходить. Входило это в завод её организма. Ходила. Уж и есть-то, казалось бы, нечего, а она всё пишет в Берлин куда-нибудь: Туфли, туфли, туфли! Но какие, не на каблучке же, а такие, в которых ходить, пешеходничать. Любила пространство. Преодолевала его и разумом, и впрямую — ходьбой. Сердилась на море, что занимает то место, которое нужно ей для ходьбы. Пастернаку написала, что опять оно вот тут, не даёт где ходить. И вдруг пишет: Оно ко мне подлизывается[14], — с торжеством! Каково! Какой апломб! Но имеет право. Что же это есть? Не есть ли это ревность и соперничество двух стихий? Сошлёмся на воспоминание Бунина о том, что сказал Чехов о Толстом. Зачарованный, вернулся из Гаспры, кажется, и говорит: Да нас-то он всех любит, мы-то ему что, а вот Шекспир уже его раздражает[15]. То есть нашёл себе, кто по росту, и пререкается. Не есть ли и это, не есть ли и это величие двух, двух равновеликих действующих в пространстве, в мироздании сил?
Всё так, про море как бы договорились. Море при этом. А вот при чём же, при чём же здесь я? Начнём с несходства во многом, даже не говорю сейчас, не сравниваю равноценность, там, дарований — это исключаем. Просто даже способ быть, писать. Марина Ивановна, во всём исходя из Пушкина, вела нас к иному слову, то есть куда-то туда, как полагалось по времени. Я же теперь полагаю, что приходится вести немножко туда, к былой речи, то есть проделать как бы весь этот путь сначала в одну сторону; потом в другую и искать утешение в нравственности и в гармонии нашего всегда сохранного и старого, в том числе, русского языка. Обратно к истокам.