— Ну вот смотри и не сомневайся, что я тебе точно товарищ по ремеслу. Я знаю, тебя вводит в заблуждение мое платье, но я родом из Страсбурга, где бочары богаты и одеваются не хуже дворян. Прежде я, также как и ты, думал заняться чем-нибудь другим, но теперь ремесло бочара для меня милее всех, с тех пор, как я возлагаю на него кое-какие надежды. Не то же ли самое и с тобою, товарищ? Но что это значит? Лицо твое подернулось недовольством, точно облаком, и ты стал смотреть как-то невесело! Песня, которую ты пел, звучала желанием любви и счастья, но в ней слышались слова и выражения, точь-в-точь подслушанные у меня, и мне кажется, я догадываюсь о всей твоей истории! Доверься мне, приятель, и поверь, что мы останемся в Нюрнберге добрыми друзьями, несмотря ни на что.
Сказав это, Рейнгольд обнял Фридриха одной рукою, приветливо заглянув ему в глаза.
— Чем больше я на тебя смотрю, — отвечал Фридрих, — тем более чувствую к тебе какое-то невольное влечение и тем более твои намерения и слова кажутся мне эхом моих собственных. Вижу, что должен рассказать тебе все, хотя не для того, чтобы жаловаться на судьбу, а просто из понятного желания поделиться своими заветными мечтами с другом, которого душа моя признала в тебе с первого взгляда. Знай же, что я сделался бочаром только позднее, с детства же занимало меня совсем иное, более благородное искусство. Я хотел быть литейщиком и чеканщиком серебряных вещей, как наш Петер Фишер или итальянский Бенвенуто Челлини. С усердием занимался я в мастерской Иоганна Гольцшуэра, знаменитого чеканщика в Нюрнберге, который, хотя и не занимался собственно отливкой, но мог преподать мне все нужные к тому навыки. В доме Гольцшуэра часто бывал бочар Томас Мартин со своей прекрасной дочерью Розой. Как и когда я ее полюбил, я и сам не умею сказать, но знаю только, что когда я отправился в Аугсбург, чтобы окончательно выучиться искусству литья, любовь моя к Розе вспыхнула в разлуке с неудержимой силой. Я спал и видел только ее. Мне стало противно все, что я ни делал, если это не было соединено с попыткой добиться ее обладания. А средство к тому было одно: мейстер Мартин объявил, что отдаст дочь свою только за бочара, который сделает в его доме образцовую бочку и если сумеет понравиться Розе. Я бросил свое искусство, выучился бочарному ремеслу и теперь иду в Нюрнберг поступить в подмастерья к мейстеру Мартину. Но едва сегодня увидел я перед глазами родной город и вспомнил прекрасную Розу, тысяча сомнений родились и заволновались в моем сердце. Предприятие мое впервые показалось мне сумасбродством. И точно, ведь я даже не вздумал прежде удостовериться, любит ли меня Роза, полюбит ли когда-нибудь?
Рейнгольд выслушал рассказ Фридриха с напряженным вниманием. По окончании он облокотился головой на одну руку, прикрыл другой глаза и спросил глухим, неприязненным голосом:
— А что ж Роза подавала тебе когда-нибудь хоть маленькую надежду?
— Ах! — возразил Фридрих. — Роза, когда я покинул Нюрнберг, была почти еще ребенком; она держала себя со мной ласково, смеялась и резвилась, когда я рвал для нее цветы в доме Гольцшуэра, но ничего более.
— Ну так значит не вся еще надежда потеряна! — вдруг воскликнул Рейнгольд таким пронзительным и противоположным прежнему, ласковому тону голосом, что Фридрих вздрогнул. Когда же Рейнгольд, произнеся эти слова, вскочил, и меч брякнул у него на боку, а ночная тень, упавшая на лицо, внезапно изменила доброе, ласковое выражение, заменив его каким-то неприятно вызывающим, то изумленный Фридрих даже невольно воскликнул:
— Что с тобой, товарищ? — и отступя шага два назад, нечаянно наступил на лежавшую на земле котомку Рейнгольда. Звон струны вдруг раздался под его ногой. Рейнгольд, услышав это, закричал с гневом:
— Ну ты, косолапый! Ты хочешь сломать мою лютню!
Лютня была в самом деле привязана к котомке. Рейнгольд схватил ее обеими руками, и бурная, мятежная песня застонала под его пальцами, так что, казалось, готовы были лопнуть струны. Мало-помалу, однако, игра его стала принимать более мягкий характер, и наконец, окончив, он сказал прежним ласковым тоном: