Лодка коснулась дна шагах в трех от берега. Сошли в воду гребцы и вытащили лодку за нос на сыпучую гальку. Потом хозяйство чума было перенесено далеко за дома, где мы и принялись разбивать жилище, а лодка ушла за реку за новым чумом.
— Вот мы и приехали, — сказал отец. — До осени вам придется жить здесь, в поселке. Осенью снова вернутся олени, и мы поедем на охоту. А пока я буду на тонях семгу ловить. Это на расстоянии одной кочевки, на берегу моря.
Слова отца не понравились мне, хотелось быть с ним, но я промолчал, потому что не люблю быть назойливым, да и хотелось уже спать.
Шел пятый день, как отец уехал на путину. При нём не удалось сходить и ознакомиться с поселком. Он уходил туда то рано утром, когда я ещё спал, то просто не брал меня с собой, торопясь на какие-то собрания. Только однажды, по пути в магазин, мы с мамой заходили в большой дом, где никто не жил, но было людно. Были тут мужчины, но среди них я увидел несколько женщин в брюках. Мужчины и женщины перебирали сети, сворачивали их и носили к лодкам на берегу. Это было ещё до отъезда рыбаков на тони. Потом я не ходил в посёлок. Одному было страшновато: между домами бродили огромные собаки, они рычали, лаяли, кидались на людей в малицах и паницах, а у меня русской замшевой одежды ещё не было. А собак в поселке много, как людей. Даже, наверно, больше! Всё время стоял над рекой лай, визг и вой. Собаки скучали по хозяевам, уехавшим на путину. Сначала я не понимал, для чего людям такие большие собаки и столько много, но бабушка объяснила, что нужны они для езды. «Зимой поселковые люди ездят на них, как на оленях, — сказала она. — Есть у нас, ненцев, даже слово «вэнодэтта» — собакооленевод. Это люди, у кого нет оленей и не умеют за ними смотреть. Вот они и ездят на прожорливых и кусачих собаках. Лентяи и только!» Я представил, как ездят на собаках, и мне это показалось смешным и забавным — точно это были ребята, играющие в оленеводов. Хотелось увидеть «вэнодэтту» самому, но было лето, никто не ездил на лающих оленях, и вскоре я забыл о собачьих упряжках.
Всю ночь шел дождь, гремело, солнца[13], окутанного облаками, не было видно. Я сидел в чуме, только изредка выбегал под проливной дождь босиком и в одной рубашке, чтобы смыть грехи, которые, как говорила бабушка, накопились у меня с тех пор, как я заговорил: по словам бабушки, язык у человека — грязная вещь, и он не всегда подчиняется уму. Я выбегал на улицу под проливной дождь. Иногда секли мне тело кусочки льда, было больно, но бабушка говорила, что надо терпеть: чем больше сечет ледяными градинами, тем чище будешь душой. И я терпел. Небо висело низко, в темно-синей мгле метались молнии, высвечивая широкую грудь реки и мокрые пески на отмелях. Всё живое, казалось, вымерло, гремело небо и вздрагивала земля. Бабушка и мама боялись разжигать огонь. При каждом ударе грома бабушка что-то шептала одними только губами. А мне она говорила:
— Это война, внучек. Война. Это бывает в каждую весну: Хозяин земли Черного хора[14] пошел войной на Хозяина земли Белого хора. Стрелы у Хозяина земли Черного хора каменные, а у Хозяина земли Белого хора — ледяные. Ты слышишь, как гремит? Это гремят полозья их воинов. Почва там — одни камни. Копыта оленей и железные полозья нарт высекают искры. Это — молнии, стрелы их.
Я слушал бабушку, и меня охватывал страх. Вскоре мы с сестрой забились под подушки и лежали, боясь шелохнуться. Так мы и уснули. Мне снился шаман — он стучал дробью по бубну. А когда я проснулся, весело трещал огонь. Это в языках пламени трещали сухие поленья. Пламя торопливо лизало черные от сажи днища котла и чайника. Пахло едким дымом, непривычным для тундры, и густым ароматом вареной куропатки. Через весь чум от дыр на нюках тянулись золотыми нитями лучи солнца. На улице было тихо, и слышался только отдаленный лай поселковых собак.
После чая я вышел на улицу. Солнце светило ярко, небо было высоким и голубым, только далеко над горизонтом, как большое пламя, горели лохмотья облаков. Сочнозеленая трава и листья карликовых березок, ещё мокрые от ночного дождя, под лучами солнца вспыхивали разноцветными искрами.