Глава 1
От Боснии до Багдада
Для того чтобы снова в полной мере ощутить географию планеты, мы должны вернуться к тому моменту в новейшей истории, когда это чувство было потеряно, понять, почему так произошло, и разобраться в том, как это изменило наши взгляды на окружающее. Конечно, чувство это притуплялось постепенно. Но наиболее отчетливо его утрата стала ощутимой для меня сразу после падения Берлинской стены. Разрушение этой искусственной границы должно было заставить нас с бо́льшим уважением относиться к географии и географической карте мира. Оно также должно было изменить наше отношение к событиям на Балканах и Ближнем Востоке, которые эта карта могла бы помочь предвидеть. Однако падение Берлинской стены все же не позволило разглядеть географические преграды, все еще разделяющие нас или те, с которыми нам еще суждено было столкнуться.
Неожиданно мы очутились в мире, где разрушение созданной человеком границы, разрезающей на две части Германию, породило мнение, что все, что разделяет людей, можно преодолеть. Что демократия покорит и Африку, и Ближний Восток, как это произошло в Восточной Европе. Что «глобализация», слово, которое совсем скоро стало доноситься отовсюду, — это новый вектор в истории человечества и система международной безопасности, а не то, чем она являлась на самом деле: всего лишь очередной экономической и культурной стадией развития цивилизации. Просто представьте: только что была повержена тоталитарная идеология, в то время как система внутренней безопасности в США и Западной Европе воспринималась как должное. Везде воцарилась видимость мира.
С удивительной проницательностью передавая дух того времени, за несколько месяцев до падения Берлинской стены бывший заместитель начальника Отдела стратегического планирования Госдепартамента США Френсис Фукуяма опубликовал статью под названием «Конец истории», в которой утверждалось, что, хотя в мире еще будут происходить войны и вооруженные восстания, история в гегелевском ее понимании уже окончена, поскольку успешность капиталистических стран с либерально-демократическим режимом положила конец спорам о том, какая из форм правления больше подходит для человечества.[11] Таким образом, вопрос был только в том, чтобы перекроить мир по нашему образу и подобию, иногда при помощи американских войск, что в 1990-х не вызывало бурных протестов общества. Эта первая стадия осознания мира после окончания холодной войны была наполнена иллюзиями. То было время, когда слова «реалист» и «прагматик» были ругательными, неся в себе отвращение к военному вмешательству во имя гуманных целей в тех местах, где национальные интересы, в их общепринятом и узком понимании, казались неясными. Куда лучше было называться «неоконсерватором» или «либералом-интернационалистом», поскольку их считали хорошими, умными людьми, которым только и хотелось, что остановить геноцид на Балканах.
В США и раньше случались такие вспышки идеализма. После победы в Первой мировой войне солидную популярность приобрело «вильсонианство». Это понятие, ассоциируемое с именем президента Вудро Вильсона, как оказалось впоследствии, имело мало общего с реальными целями европейских союзников США в войне и еще меньше — с насущными проблемами Балкан и Ближнего Востока. Как потом показали события 1920-х гг., демократия и освобождение от господства Османской империи в том регионе означали главным образом обострение национального самосознания среди народов в отдельных частях бывшей империи. Нечто подобное произошло и по окончании холодной войны, которая, как казалось многим, должна была просто принести свободу и процветание под знаменами «демократии» и «свободного рынка». Многие предполагали, что даже Африка, беднейший и наименее стабильный континент, также изнывающий под бременем искусственных границ, противоречащих логике, могла оказаться на пороге демократической революции. Казалось, распад Советской империи в самом сердце Европы имел первостепенное значение для наименее развитых стран мира, отделенных от СССР тысячами километров моря и пустыни, но в пределах досягаемости для сигнала телевидения.