Я уверен — так оно и было. Впервые я почувствовал в нем прежнего Макса — побитого жизнью, выстрадавшего новую мудрость и, конечно же, ожесточенного ею, и тем не менее — это был старина Макс.
— Знаешь, — сказал он, снова погружаясь в кресло, — я думаю, что впервые за последние шесть месяцев могу расслабиться.
Снова наступила тишина. Помню, я подумал тогда, что эта тишина в доме просто ужасна.
Очаг перестал дымиться. Дым улетучился, и с улицы потянуло запахом влажной земли и камня.
Я судорожно вздрогнул, когда Макс внезапно подвинул кресло. Его лицо было мертвенно-бледным. Его губы шевелились, но из горла вырывались лишь невнятные звуки. Затем голос наконец вернулся к нему.
— Сигнал! Сигнал, по которому он должен был ожить! Я забыл, что изменил его. Я считал, что он все еще был…
Он выхватил из кармана карандаш и постучал по ручке кресла: три один.
— Но он должен быть… — И он постучал: три — два.
Мне тяжело описать чувство, охватившее меня, когда он отстучал новый сигнал.
С этим была связана напряженная тишина. Я помню, как мне хотелось, чтобы хоть какие-нибудь звуки нарушили ее — стук дождевых капель, скрип балки, шум проходящего электропоезда…
Пять легких ударов карандашом, разделенные неравными промежутками тишины, обладали такой индивидуальностью, ритмом, какими их мог наделить один только Макс и никто другой в мире. Они были так же неповторимы, как отпечатки его пальцев, и так же оригинальны, как его подпись.
Только пять легких ударов карандашом — казалось, стены поглотят эти слабые звуки и они исчезнут через секунду, но, тем не менее, говорят, что ни один звук, даже самый слабый, никогда не умирает. Он становится все слабее и слабее по мере того, как рассеивается, амплитуда колебаний молекул все уменьшается, но все равно он достигает конца света и возвращается обратно, достигнув конца вечности.
Я представил себе, как этот звук пробивается сквозь стены, вырывается в ночь, взметаясь ввысь, подобно черному насекомому, стремглав устремляясь сквозь влажную густую листву, мечась в мокрых лохматых тучах, и, возможно, опускаясь, чтобы покружить возле ржавеющих фонарных столбов, а затем целеустремленно пронестись вдоль темной улицы, все дальше и дальше, над деревьями, над стеной и опуститься вниз, на влажную холодную землю и камни.
И я подумал о Фиаринге, который еще не полностью сгнил в своей могиле.
Макс и я посмотрели друг на друга.
Над нашими головами раздался пронзительный, холодящий душу крик.
Мгновение леденящей тишины. А затем быстрый топот шагов вниз по лестнице. Когда мы оба вскочили, наружная дверь уже захлопнулась.
Мы не обменялись ни словом. Я задержался в холле, чтобы вытащить свой фонарик.
Когда мы оказались на улице, Вельды уже не было видно. Но мы не задавали друг другу вопросов по поводу того, в каком направлении она могла исчезнуть.
Мы побежали. Я заметил Вельду за квартал от нас.
Физически я довольно крепок и постепенно обогнал Макса. Но я не мог уменьшить расстояние, разделявшее меня и Вельду. Я довольно хорошо видел, как она пересекала освещенные фонарями участки улицы. Серый шелковый халат развевался, делая ее похожей на летучую мышь.
Я, не переставая, твердил себе: «Но ведь она не могла слышать, о чем мы говорили. Она не могла слышать эти удары карандашом».
Или все-же могла?
Я добежал до кладбища и посветил фонариком вдоль темного лиственного тоннеля. Никого не было видно. Но где-то посередине этого коридора я заметил качающиеся ветви — там, где они свисали к стене.
Я подбежал туда. Стена оказалась не очень высокой — до верха можно было достать рукой. Однако мои пальцы нащупали битое стекло. Я сбросил пальто, накрыл ими осколки, подтянулся на руках и взобрался на стену.
При свете фонарика я увидел лоскут серого шелка, зацепившийся за кусок стекла рядом с моим пальто.
Задыхаясь, подбежал Макс. Я помог ему взобраться на стену. Потом мы оба спрыгнули вниз. Трава была очень мокрой. Свет фонаря скользил по сырым светлым камням. Я пытался вспомнить, в какой стороне находилась могила Фиаринга, но не мог.
Мы принялись за поиски. Макс стал звать: