ресовало меня. Гораздо интереснее было мне услышать о том, как она ест, как она спит, как кровь ее с помощью сердечного насоса прокачивается по сосудам и каким она представляет себе Бога, в которого верит вся ее семья. Но ничего из этого она не ведала и сама. Заканчивала она все письма вполне выверенным: "Тысяча поцелуев". Она почти никогда не целовала меня. Впрочем, ее поцелуи не были настоящими, они не походили на то, как целуются влюбленные, - на жадное утоление жажды колодезной влагой, а ведь иногда надо целоваться именно так, словно ты блудливо роешься в пещерке, откуда берет начало родник. Для нее поцелуй был совмещением губ и губ, простым тактильным контактом - таким же формальным, как рукопожатие. "Мой мальчик", - писала она. Отчасти она чувствовала себя моей мамой, следовательно, наверняка знала, что я никогда не привыкну к жизни людей, что я так и останусь ничего не разумеющим среди них. В какой-то степени я всегда пребывал ее ребенком, странным и несколько непослушным, от которого некоторые вещи следует прятать, а другие как можно дальше убирать - те вещи, которыми, по ее убеждению, я никогда не смог бы надлежащим образом ни распоряжаться, ни пользоваться. Я виделся ей юношей, тихим странным мальчиком, никогда не решавшимся удаляться далеко от дома. Когда я действительно был подростком, то мог еще пофантазировать о том, что вот когда-нибудь женюсь и стану жить в тихом местечке, пропуская свою кружечку пива каждым воскресным утречком и ведя неторопливые разговоры. Однако весьма скоро я понял, что ни с кем не смогу вести разговоры. Все говорили о своих женах и о своей зарплате всегда о фактах, но никогда о причинах - никогда о "почему?" или "зачем?" всех этих дел. Я мог вести длинные разговоры лишь с самим собой. Я мог лишь себе задавать вопросы: почему именно Христос был избран ими как символ цивилизации? Почему именно этот мужчина висит в наших комнатах - голый, со смешным половым органом, вынужденным быть спрятанным под набедренной повязкой, - с половым органом, который он ненавидел на протяжении всей своей общественной жизни и расценивал как балласт? Так почему же тогда именно Христос висит на стенах наших спален как некий тайный свидетель, уменьшая и без того скромное мое удовольствие, - почему человечество избрало именно его, а не кого-нибудь из Неронов, или из Пифагоров, или, скажем, из каких-нибудь там Блаватских с их психически нездоровыми глазами? Почему оно не избрало 22-летнюю предводительницу банды - атаманшу, на счету которой не менее семнадцати жертв (по-моему, эти газетные формулировки - просто невыносимые
ОТКРЫТИЕ: ГЛАВАРЕМ ЭТОЙ БАНДЫ ОКАЗАЛАСЬ 22-ЛЕТНЯЯ КРАСОТКА, ОБЛАДАЮЩАЯ, БЕССПОРНО, ЗАВИДНЫМ ХЛАДНОКРОВИЕМ: НЕ МОРГНУВ ГЛАЗОМ, ОНА ЗАЯВИЛА, ЧТО ПРИСУТСТВОВАЛА ПРИ 13 УБИЙСТВАХ, ВЫСТУПАЯ НЕПОСРЕДСТВЕННЫМ ИНИЦИАТОРОМ НЕКОТОРЫХ И ДАЖЕ БЕРЯ РУКОВОДСТВО ПО УМЕРЩВЛЕНИЮ ЖЕРТВ НА СЕБЯ - БАНДА СОСТОЯЛА ИЗ 12 УБИЙЦ-РЕЦИДИВИСТОВ ПО КЛИЧКЕ "ДВЕНАДЦАТЬ АПОСТОЛОВ", НА ДОПРОСЕ АТАМАНША ОПИСАЛА, КАК ОДИН ИЗ АПОСТОЛОВ ОДНАЖДЫ БРОСИЛ ЕЙ НА
штампы, кроме того, на них лежит отпечаток массового производства и невероятной тупости: почему "не менее"? и почему "жертвы"? - как будто все эти люди действительно являются сакральными агнцами, заколотыми на алтаре собственного легковерия), то есть, получается так, что и в спальне этой красотки, этой женщины-убийцы, взирал со стены тот же самый человек в набедренной повязке, вовсе не стремившийся что-либо скрывать, - взирал на совершаемые ею убийства. Но об этом я ни с кем не разговаривал, кроме как с самим собой. Разговаривать с кем-либо другим было бессмысленно. Я отлично знал, и уже давно, что я чужой среди всех. Я только не понимал, почему этот факт не признавался ими, почему бы им было не произнести просто: он чужой среди нас . Почему бы им просто не оставить меня наедине с моими бессловесными беседами и мечтаниями? Я всегда предпочитал отсиживаться дома, устроившись где-нибудь на стуле. Как-то я вырезал заметку о найденной в лесу девушке, которая питалась земляникой и другими лесными ягодами (дикая лесная анемона, я уж было хотел променять тебя на дикий водосбор!..), и надолго забылся над этим занятием. Я неизвестно как очутился среди людей, каким-то образом меня любящих и держащих у себя под арестом. Каждый вечер моя жена бралась за работу следующего дня: она чистила картошку, нарезала овощи, ну и тому подобное. Так я обгоняю мое завтра , - говорила она. Я не спрашивал ее никогда, почему она должна именно обгонять завтрашний день. Этот вопрос показался бы ей бессмысленным. Однако, следуя ее логике, то же самое она должна будет делать вплоть до дня своей смерти, иначе все выполненное ею оказалось бы бессмысленным. А какая польза в том, чтобы обогнать день своей смерти? Тем не менее она не понимала ни этого, ни того, что когда-нибудь умрет, будучи не только сложным, но и хрупким механизмом, который, ежечасно подгнивая, однажды полностью распадется. И что ее трудовые усилия, которые она экономила и с помощью которых она опережала день своей смерти, совершенно бессмысленны. Тем не менее я все еще оставался немного ее мальчиком, и она проявляла по отношению ко мне материнскую заботу. А кроме того, она еще вовсю судачила с окрестными соседками. Все эти женщины - под сорок, пятьдесят и старше - были старыми и некрасивыми, а моей жене едва минуло двадцать шесть. Она всегда предоставляла мне точный отчет, о чем говорили эти женщины, со всеми подробностями - любую мелочь об их мужьях, о детях, о жизни... Они живут себе и когда-нибудь помрут, как помирают мухи, ничего не зная об этом, тем не менее жужжат они без умолку. Моя жена вышла из семьи с таким