– Боже, Борис, это кто?
– Черт, – ответил Поплавский буднично. – Вам нечего опасаться,
Мишель, это мой черт.
Я сказал – “буднично”. Добавлю – с ноткой гордости, как если бы речь шла о музе, впрочем, довольно своеобразной. Черт не показался мне страшнее и чужероднее Константинополя. Словно сообразив, что речь зашла о нем, черт сел поудобнее и прянул ухом.
Над нами висело феноменальное звездное небо. Россия уходила под грязную кровавую воду, как Атлантида. Черт, кажется, задремал. Борис достал из-за подкладки пиджака спички и плохую папиросу. Закурил.
Говорить, в общем, было практически не о чем.
Разбирая архив
Что может быть смехотворнее, нежели фигура беллетриста, пытающегося что-то присочинить к фантастическому ХХ веку… Это столетие преподнесло нам такую россыпь волшебных сюжетов, такой ворох человеческих экземпляров, что куда там самой разнузданной фантазии!
Если бы саркастичный демиург дежурил в палате желтого дома и добросовестно воплощал мозговые миазмы неизлечимых больных, я думаю, получилось бы нечто вроде ХХ века. А вы говорите, художественная проза. Самая почва из-под нее вымыта.
Если уж запрячь как следует воображение, я написал бы подобие диккенсовского романа, где новое поколение уважает предыдущее и ненавязчиво ждет наследства, где карьера вершится в дубовых присутствиях и цветущих колониях, где жених приводит в дом невесту, а невеста жениха и все обсуждают аромат чая. Но – тьфу на вас, кому нужен безалкогольный ром, обезжиренное сало?! Не лучше ли остаться при своих незавязанных узлах, протекающих днищах, счастливой незавершенности жизни, непредсказуемости ее, при траве, растущей из каменных и асфальтовых щелей, при ужасающей силе и упорстве этой клочковатой травы…
Я выбираю непридуманное.
А вот огромный деревянный ящик в глубине моего кабинета выбрал иное.
Без малого восемьдесят лет в нем копятся рукописные и машинописные романы, повести, рассказы, реже – стихи. Кои хранились от возможности обыска и конфискации, иные – от активной жены, время от времени выкидывавшей из квартиры лишнее. Иногда потеющий автор приносил мне опус и пропадающим голосом просил оценки, да так и не являлся за нею в назначенный срок, вероятно, из липкого страха. И вот днище моего сундука постепенно обросло культурными наслоениями.
Поймаем-ка наудачу…
“Она порывисто прошлась из угла в угол.
– Что ж, Евгений, если вы готовы так дешево отказаться от собственного счастья…
– Лиза! – перебил он ее с пылкостью. – Что мне мое счастье, когда речь идет о благополучии той, за которую я охотно пожертвовал бы самой своей жизнью! Поверьте мне, в последнюю очередь я думаю сейчас о себе.
– О ком же? – спросила она, нервно поламывая пальцы.
– О вас, – отвечал он с нотой изумления в голосе. – О вас, представляющей предмет всей моей…
– Отлично, отлично, мой друг. Если вы уж так исследовали сей предмет, в чем же вы видите мою перспективу?
– Вы так прекрасны, очаровательны, умны…
– Оставим это перечисление. Перейдем к делу.
– О, – невыразимо светлое чувство озарило его лицо, – я полагаю вас в развившемся блеске вашей молодости, в самой сердцевине здешнего света…
– Оставим мазурки и веера. Это утомительно и скучно.
– Весьма вероятно, вы найдете себя в искусстве, выразите себя, свой талант и душу, в музыке и живописи…
– Увы, я так же бездарна, как моя болонка. Странно, что вы, при вашем внимании к моей персоне, не сумели этого заметить. Музицирую я один и тот же вальс Шопена, а мои акварели похожи одна на другую, как этот вальс сам на себя.
– Пусть так. Но что может быть важнее для молодой прекрасной женщины, я разумею, прекрасной снаружи и внутри, то есть, вернее сказать, душою и телом… Извините меня. – Краска бросилась ему в лицо, он совершенно смешался.
Лизонька благосклонно коснулась пальцами его руки.
– Продолжайте, – попросила она мелодично.
Евгений потер виски и обнаружил почти ускользнувшую нить мысли.
– Что может быть важнее… – его голос стал тверже, в нем просквозила безнадежность, – нежели взаимная любовь (он всхлипнул)… любовь с… любовь к достойному вас мужчине.
– И как вы представляете себе такого мужчину? – спросила Лиза с живым интересом.