Будто у него есть иной выбор.
Брокк чувствовал, что едва сдерживает гнев. Не на эту девочку, за которой, по-хорошему, нет вины. И не на Короля – на него сердиться бессмысленно. И точно не на Виттара, наблюдавшего за представлением, которое, кажется, изрядно его веселило. На себя. За слабость. За беспомощность. Зависимость.
И за то, что этот брак изначально обречен быть несчастливым.
Память услужливо подобрала десяток причин.
…Зимний парк. И стекла далекой оранжереи с морозной росписью. Черный бархат ночи. Россыпь звезд, каких-то неестественно ярких, крупных, словно искусственных. Скамья. Газовый фонарь. В пятне его света снег искрится, и Брокк, считая искры, ждет… снова ждет.
У нее в привычке не обращать внимания на время. И надо бы уйти, он уже начал замерзать, но упрямство заставляет оставаться на месте.
…Лэрдис появится. В конце концов, она всегда появляется.
Минуты летят.
Парк пуст. Вновь пробуждается привычный зыбкий страх, что сегодня она все-таки не придет. Забыла. Не сочла нужным. И рука тянется к карману, в котором лежит ее записка. От бумаги исходит тонкий аромат лаванды. И Брокк готов вдыхать его, согреваясь надеждой.
– Прости, милый. – Лэрдис прекрасна, как сама зима, и ей к лицу наряд из темно-синего бархата, рыжим мехом отороченного…
…Кэри надела похожий, но и в нем выглядела ребенком, пожалуй, более ребенком, чем на самом деле являлась.
На плечах Лэрдис белым снегом лежит шубка. Щеки слегка разрумянились, а глаза сияют. Она дарит поцелуй, которого Брокк почти не ощущает, до того холодны ее губы.
– Я немного занята была. Надеюсь, ты не сердишься? – Она касается его щеки и вздыхает: – Мой мальчик совсем замерз.
Брокка злит, что она называет его мальчиком, но льстит, что считает своим.
– Мой, конечно, мой. – Она гладит обледеневшую щеку. – Я его никому не отдам.
И снова аромат лаванды. Ей он нравился, и сами невзрачные эти цветы… если, конечно, она не лгала. А лгала она с удивительной легкостью, но тогда Брокку хотелось верить.
– Пойдем. – Она берет его за руку и сжимает, сквозь кожу перчатки ощущая железо, морщится слегка, но Брокк заставляет себя не замечать этого неудовольствия. – Я знаю, как тебя согреть… и прости, пожалуйста, обещаю, что больше не буду так делать.
Будет.
Не раз и не два. И ожидание – часть игры. Она проверяет Брокка, а он, глупец, слишком счастлив, чтобы позволить себе увидеть правду. И позволяет играть с собой.
Месяц. И два… и полгода почти сказки…
А потом было больно. И Брокк не желает вновь испытывать эту боль.
Лежа на узкой кровати, Таннис слушала, как мамаша костерит отца: опять набрался и, скотина этакая, пропил почти весь недельный заработок. Отец отвечает, но вяло, ему хочется спать и чтобы мать наконец умолкла…
Таннис знала, что деньги у мамаши имелись. Она прятала их в чулок, а чулок – под соломенный матрац. Порой мамашу начинали одолевать страхи – ворья в Нижнем городе много, – и тогда она принималась чулок перетряхивать, пересчитывать отсыревшие ассигнации и искать новое надежное место. Сбережения отправлялись в древний, на свалке добытый шкаф, под ворох тряпья, затем – в старый ларь, почти пустой, в драные зимние сапоги и в конце концов возвращались под матрац. Денег было немного, и понять, зачем их мамаша копит, Таннис не удавалось.
Вот у нее есть цель.
И этой цели Таннис добьется, не будь она собой.
Поерзав – кровать была узкой, неудобной, а матрац давно следовало поменять или хотя бы проветрить, Таннис перевернулась на живот и закрыла глаза. Она представила себе будущую квартиру, небольшую, но чистенькую.
Без крыс, мышей и тараканов.
И с окнами большими, чтобы много света проникало.
С комнатами настоящими, а не с закутками, отгороженными ширмой – за нее выступает замызганная драная простынь. И в гостиной Таннис поставит кресло на гнутых полозьях. Место ему отведет напротив камина, который будет разжигать по вечерам. А для каминной полки Таннис кошечек фарфоровых купит. И сама, сидя в кресле с вышивкой – вышивать Таннис не умеет, но ради такого дела научится, – будет раскачиваться, любоваться огнем и слушать тишину…