…где сидел Велька? В этой вот камере, которую Таннис за прошедшие дни успела изучить.
Или там, за решеткой, где и места больше, но все на виду.
Плакал ли он?
Таннис порой хотелось. Слезы подкатывали к горлу, застревая тяжелым комом, который мешал дышать, и она, переворачиваясь на живот, впиваясь пальцами в соломенную подушку, заставляла себя делать вдох. А потом и выдох.
Нет, Велька не плакал, небось, подшучивал, что, кому суждено на веревке мотаться, тот не утонет, а вот Войтех наверняка молчал… или нет, мерил шагами камеру, скалился на полицейских. Сотрудничать не стал бы?
А Таннис вот…
…Кейрен появлялся каждый день, более того, по его появлениям Таннис и считала дни. Он приходил, приносил складной стульчик, который ставил вплотную к столу, а из сумки вынимал стопку бумаги и чернильницу. Массивная туша самописца – его Кейрен принес, да так и оставил в камере, распрямляла суставчатые лапы, точно отряхивалась и суетливо перебирала листы. Само это создание, неживое, но и немертвое, внушало Таннис неясное отвращение. И после ухода Кейрена, когда самописец замирал, Таннис следила за ним. Все казалось – оживет, перевалится, упрется острыми металлическими коготками в камень и поползет к ней…
И ночью она спала вполглаза, прислушиваясь к тому, что происходит рядом. Наверное, если бы она рассказала об этом своем нелепом страхе, Кейрен забрал бы самописца, но… Таннис молчала.
Справится.
Остальные ведь справлялись, и она не хуже…
Она слышала, как проворачивается ключ в замке, успевала сесть и кое-как пригладить складки платья, поправить чепец, изобразить улыбку.
– Доброе утро, – говорил Кейрен, отводя взгляд. – Я тебе завтрак принес.
– Спасибо, я уже завтракала.
А он все равно ставил на стол плетеную корзинку, прикрытую льняной салфеткой. И с вышивкой ведь…
– Может, тебе потом захочется.
– Может, и захочется.
Накрахмаленная до ломкости скатерть. Темные тарелки… Свежайшие булочки, и желтое сливочное масло, и сливки в высоком глиняном кувшинчике. Крохотная баночка с джемом…
…шоколад, и не тот, что продавался в Нижнем городе. Шкатулка из лозы и шелковая подложка, четыре гнезда и четыре конфеты, каждая завернута в золоченую хрустящую бумагу и перевязана ленточкой…
– Прекрати, – попросила Таннис в первый раз.
А Кейрен вздохнул:
– Прости, но так надо. Я ведь тебе объяснял.
Объяснял.
Словами. И на деле запер в каменном колодце, откуда один выход – на помост, и все слова, все подарки – не для Таннис, но для собственной его совести. Хотела сказать, но промолчала.
И к завтраку не прикоснулась.
А он, придя на следующий день, огорчился.
Кейрен стал чужим. Белый костюм. Запонки с черными камнями, дорогие, папаша Шутгар рад был бы подобному товару… и булавку для галстука оценил бы… и часы новенькие, с гравировкой на крышке…
– Таннис, послушай меня, пожалуйста.
Слушает. В камере все равно больше нечем заняться.
И сбежать от него не выйдет.
Здесь кое-как получается развернуться, но он все равно всегда рядом. Касается ладоней, словно невзначай, и хмурится, когда Таннис руку отдергивает, прячет за спину.
– Ты ценный свидетель…
…и да, был допрос.
Вопрос за вопросом, пока не пересохло в горле, а Кейрен заставил выпить остывшего чаю и продолжил. Его интересовало все.
Грент и монограмма. Патрик с его семьей… Томас… и прочие, пусть бы Таннис не знала людей, но полицейский художник спешил рисовать портреты. Он поглядывал на Таннис с интересом, и это отчего-то злило Кейрена. Он становился грубым, а в голосе прорезались рычащие ноты.
А когда художник ушел, допрос продолжился.
Старый дом.
И встречи. Мелочи, вроде цвета ботинок Грента или куртки его. Она не помнит, какие на ней были пуговицы и имелась ли на них надпись. Про носовые платки тоже ничего сказать не может. Кейрен упорно, не щадя ни себя, ни ее, вытягивал мельчайшие детали.
Выворачивал наизнанку.
И когда, в тот первый день, ушел, Таннис без сил забралась под одеяла, она не спала, лежала с открытыми глазами в темноте.
Нет, Кейрен оставил лампу и высокую бутыль с маслом, и ужин, заботливо прикрытый той же льняной салфеткой… и книги принес, сказав: